Французский Ежегодник 1958-... Редакционный совет Библиотека Французского ежегодника О нас пишут Поиск Ссылки
Кто выступил в 1788 году? (комментарии к книге Ж. Лефевра «Начало Французской революции»)

Эйзенштейн Элизабет Л.

 


Юбер Жан. Вольтер беседует с крестьянами в Ферне (между 1750 и 1775)

Перевод с англ. Д.Ю. Бовыкина и Н.В. Корнопелевой

Историографический сборник. Вып. 20. Саратов: Изд-во СГУ, 2002. С. 199-232.

Настоящая статья посвящена противоречиям в интерпретации Жоржем Лефевром того момента с которого «строго говоря, началась Революция 1789 г.»[1], или, если еще точнее, того, как автор определяет истоки революционного движения. Любой подобный комментарий к конкретному историческому исследованию требует некоторых оговорок[2]. Однако он представляется важным сразу по двум причинам. Во-первых, в центре дискуссии стоит едва ли не самая глобальная из всех интерпретаций Французской революции. Во-вторых, это весьма известная монография выдающегося историка, рассматриваемая как «лучшее введение в изучение Французской революции»[3] и ставшая широко доступной после перевода, сделанного в 1947 г. Р.Р. Палмером. Не будучи усложненной научным аппаратом, относительно небольшого объема, к тому же написанная хорошим языком, английская версия была принята всеми кругами читающей публики. Широко используемая как учебное пособие, она также оказала влияние на высокопрофессиональные исследования в области общественных наук, социологии и истории. Наконец, основные идеи этой работы сам автор использовал в капитальном труде «Французская революция»[4], тем самым еще раз закрепив свои основные постулаты в умах исследователей Французской революции. В результате, парадоксы, проистекающие из основных положений концепции Лефевра, до сих пор повторяются во множестве других исследований.

Если изложить ее в нескольких словах, то Лефевр представляет канун Революции как драму в четырех актах, в каждом из которых поочередно выходят на сцену аристократия, буржуазия, городской пролетариат и крестьянство. Каждый акт предваряется анализом социальной структуры и психологии той или иной группы, за которым следует изложение основных событий, где она сыграла главную роль. Использовав для упорядочения взаимопереплетающихся и накладывающихся друг на друга событий жесткую схему, в основу которой положено социальное деление французского общества XVIII в., автор сумел поместить безграничное количество материала в рамки сжатого и на удивление ясного рассказа. Простота этой схемы и повлияла как на популярность работы, так и на непреходящую силу ее воздействия на самых разных читателей.

В предисловии к американскому изданию переводчик прокомментировал это влияние следующим образом:

«На спорный вопрос о том, кто начал Революцию, […] он [Лефевр] ответил, что все классы, так или иначе, несут за это ответственность, что аристократия, буржуазия, городские массы и крестьянство, каждый по собственным причинам и независимо от других, стал инициатором революционных действий». (xiii-xiv)

Однако предположение о том, что городские массы и крестьянство были инициаторами «революционных действий», в некотором роде выводит термин «революционный» за пределы его собственных границ. В конце концов, мы не можем приравнивать к революциям восстания, волнения и мятежи. Подход же Лефевра открывает в результате возможность для несколько иной интерпретации, не содержащейся в заглавии соответствующего раздела его книги, но, тем не менее, вполне вытекающей из его анализа.

Эта несколько иная интерпретация так же сформулирована переводчиком в предисловии:

«Г-н Лефевр показывает, как все классы объединились под руководством аристократии, чтобы сбросить абсолютистский режим Бурбонов. […] Впоследствии же произошло размежевание, поскольку аристократы, остававшиеся всего лишь людьми, не хотели лишиться своих привилегий. Буржуазия вышла на передний план, воспользовавшись народными выступлениями в городе и деревне. Но установленный буржуазией режим не был орудием классового доминирования, ему было что предложить каждому, и он на самом деле провозгласил, что таких понятий, как классы, не существует». (xv-xvi)

Таким образом, получается два отчасти противоречивых тезиса. С одной стороны, каждый класс в отдельности и независимо от других явился инициатором революционных действий, с другой, – аристократия возглавила общее движение против королевского абсолютизма, а затем, парализовав королевскую власть, в свою очередь оказалась парализована независимым от нее движением, инициированным буржуазией. Однако буржуазия не была таким же образом парализована городскими и сельскими волнениями. Напротив, два последних акта драмы сливаются со вторым, и все три класса, под руководством буржуазии, объединяют свои усилия, чтобы похоронить аристократию «под руинами Старого порядка» (3). Такой подход, уже успевший укорениться в многочисленных исторических работах, предполагает, что разделы, посвященные «народной» и «крестьянской» революциям, даже взятые вместе, не заслуживают того, чтобы считаться равноправными и отдельными актами драмы. На самом деле, действие, инициированное «буржуазной революцией», выводит автора за пределы его собственной схемы, и в результате он отходит от нее ближе к концу книги, где глава, озаглавленная «Права Человека и Гражданина», включает в себя уже куда с меньшей резкостью сфокусированный рассказ о политических событиях от взятия Бастилии до октябрьских дней.

В наибольшей степени оба сюжета согласованы в первых главах книги, где они используются, чтобы подчеркнуть для читателя важность действий буржуазии, когда она «громко потребовала всеобщего равенства перед законом» (37), выступив вопреки парижскому парламенту. Здесь нас беспокоит то, что приводимые автором доказательства не обосновывают его вывод о том, что это действие действительно было инициировано буржуазией (при всей неоспоримой сложности в определении этой части общества). В данном случае порядок, в котором он располагает свой материал, и сообщаемые им факты противоречат друг другу.

Следуя предложенной автором схеме, дискуссия начинается, когда 23 сентября 1788 г. парижский парламент принимает решение о том, что состав Генеральных штатов должен соответствовать структуре 1614 г. Вплоть до этого момента «аристократическая революция» проходила без вмешательства других социальных групп и, как казалось, имела успех в достижении своих целей. Монархия Бурбонов была вынуждена допустить конституционные ограничения королевской власти и, пострадав от банкротства, пошла на уступки, восстановив в правах парижский парламент и согласившись на созыв Генеральных Штатов для определения налоговой политики. На протяжении десятилетий, со времен Фронды, политические прерогативы социальных групп, претендовавших на посредничество между королем и народом, были ослаблены, а прерогативы короны – расширены. Обращение вспять этой столь долго существовавшей тенденции действительно можно оценить как «революцию». В неписаную конституцию были внесены важные изменения. Однако необходимо отметить, что революция подобного рода имела свои прецеденты в прошлом. И немалый опыт, как французский, так и зарубежный, мог бы прояснить действия политических противников. Как отмечает сам автор, именно эти «первые шаги Революции» можно расценивать одновременно и как «последнюю атаку аристократии». Они представляли собой «едва ли не завершающее усилие» этого класса, кульминацию той борьбы, которая велась со времен первого Капетинга (16). Подобным же образом ранее в «смутные времена» имело место не только оскудение королевской казны и дворянские мятежи, но и массовых выступления горожан, крестьянские бунты и даже неповиновение местных властей.

Если мы соглашаемся с Лефевром в том, что, «строго говоря», Революция 1789 г. началась скоординированным движением протеста, вызванного вопросом о представительстве в Генеральных Штатах, то лишь потому, что это та первая крупномасштабная реакция на затяжной политический и финансовый кризис, которая отличается от предыдущих «смутных времен». Подобного движения протеста уже нельзя было предвидеть, поскольку оно не имело прецедентов в анналах французского государства. Его эффективность в борьбе с государственным аппаратом во многом была обусловлена тем, что оно исходило не из традиционных антиправительственных центров, в частности, не от формальных социальных групп, а от многочисленных аморфных объединений, казавшихся несвязанными друг с другом. Как отмечает автор, к «лету 1788 года еще не было оснований предполагать, что буржуазия от имени всего третьего сословия вмешается в конфликт между королевской властью и аристократией» (51). Констатация этого непредвиденного вмешательства от имени всего третьего сословия осенью 1788 г. и служит, по мнению автора, ответом на вопрос: «Кто начал Французскую революцию?»

Кто инициировал подобное вмешательство? Те немногочисленные доказательства, которые приводит автор, анализируя социальный состав осуществивших вмешательство групп, не подтверждают его тезис о том, что инициатива переходила от одного класса к другому. Это похоже на правду, как бы свободно и широко не определяли понятие «буржуазия» или еще менее объяснимую категорию – «третье сословие». Его система доказательств, напротив, предполагает, что широкая коалиция представителей всех трех сословий дала первоначальный импульс движению протеста и направляла его, пока не была достигнута «первая победа буржуазии». Как показывает автор, вмешательство обеспечивали так и не определенные члены «патриотической партии», возглавляемой «Комитетом тридцати», лишь девять членов которого называются по именам, при этом ни один из них не может считаться «буржуа» или представителем третьего сословия[5]. Когда же упоминаются другие лидеры, не принадлежавшие к упомянутому комитету, значительная их часть также оказывается принадлежавшей к первым двум сословиям. Каждый абзац, повествующий о тех или иных политических событиях, непременно включает в себя имена конкретных людей, бывших их инициаторами (во французском издании даже имеются иллюстрации с портретами некоторых из них[6]). Однако обезличенность образ буржуазии постоянно ретушируется констатацией важности ее действий и другими обобщениями.

Вот как, к примеру, представляются первые движения протеста против постановления парламента: «Объединяясь против привилегированных классов, буржуазия приняла имя, до того принадлежавшее всем, кто противостоял правительству. Она-то и сформировала ядро «национальной» или «патриотической» партии» (курсив мой. – Э.Э.) (52). Но кто же в реальности сформировал эту, якобы, значительно более ориентированную на конкретный класс партию?

«…Крупные дворяне, герцог де Ларошфуко-Лианкур, маркиз де Лафайет, маркиз Кондорсе, и некоторые члены парламента, Адриан Дюпор, Эро де Сешель, Ле Пелетье де Сен-Фаржо. Объединившись с такими банкирами, как Лаборд[7], адвокатами вроде Тарже[8], юристами и журналистами, как Бергасс и Лакретель, Серван и Вольней, эти люди возглавили движение. Эта партия была нацелена на совместную пропаганду. Как и у членов парламента и бретонской знати до них, каждый активно использовал свои личные связи. Таким же образом поступали и их корреспонденты в глубинке. … Местом собраний основного контингента новой партии стал ряд салонов, таких как салон мадам де Тессе, ставшей вскоре наперсницей Мунье. Журналисты же произносили свои речи в кафе…» (52-53)

Словосочетание «возглавили движение» сбивает с толку. Летом 1788 г. не было никакого «буржуазного» движения, организованного банкирами, членами академий, юристами и писателями, к которому могли бы присоединиться или которое могли бы возглавить крупные дворяне. Не было партии, имевшей какую-либо конкретную цель. Никого из так называемых «лидеров» нельзя считать «попутчиком», на ходу запрыгивающим в уже едущий фургон. Все они еще только собирались протрубить сбор и развернуть знамена, чтобы привлечь к себе сторонников (как они и поступили к концу зимы). Хотя в результате своих рассуждений автор приходит к выводу, что «буржуазия с самого начала продемонстрировала острое политическое чутье» (55), на самом деле он описал, как небуржуазные лидеры делали первые шаги, использовали тонкую политическую тактику, широкие личные связи и извели немало чернил на то, чтобы организовать движение в поддержку требования о двойном представительстве третьего сословия.

Вопрос в том, существовал ли единый центр, управлявший этим движением протеста.

«… Руководящая роль, по-видимому, могла принадлежать лишь Комитету тридцати, о котором мы, к сожалению, знаем очень немногое. Он собирался преимущественно в доме Адриана Дюпора, и говорят, что в него входили герцог де Ларошфуко-Лианкур, Лафайет, Кондорсе, герцог д’Эгийон[9] … Сийес … и Талейран … Мирабо также посещал эти встречи. Комитет вдохновлял памфлеты, разрабатывал образцы наказов, продвигал своих кандидатов, а также отправлял своих людей в провинции. … Однако влияние Комитета Тридцати … было бы сильно преувеличено, если бы мы считали, что любое событие в любом городе происходило лишь во исполнение его директив. Средства связи того времени не позволяли осуществить никакого жесткого контроля. Если движение и ширилось, то лишь благодаря деятельности местной буржуазии…» (53-54).

Возможно, местная буржуазия и в самом деле активно действовала в провинциях, хотя информация об этих корреспондентах весьма туманна. Но, без сомнений, в Париже инициатива принадлежала отнюдь не местной буржуазии, а, скорее, группе нотаблей и никому не известных лиц из всех трех сословий, гетерогенной социально, но гомогенной идеологически. Единственное, что, судя по всему, объединяло парижских лидеров, – это их принадлежность к одним и тем же кругам общества или личные связи, а также их «предельная восприимчивость к новым идеям» (52). И дело совсем не в том, что все и повсюду происходило на основе распоряжений Комитета тридцати. А в том, и автор это показывает, что все, что позволяли государственный средства связи того времени, исходило от этой группы. На основе того, что происходило в Париже, и ряда других свидетельств кажется весьма вероятным, что в тех случаях, когда инициатива принадлежала местным слоям общества, она проистекала от столь же гетерогенных провинциальных групп.

Рано сформировавшийся единый фронт против королевской власти характеризовался размытостью классовых границ. Дворянство не монополизировало провинциальное недоверие ко двору и великому городу Парижу. Враждебность централизаторским устремлениям Бурбонов и их администрации, защита местной автономии провинциальных штатов объединили представителей различных классов. «Партикуляризм более, нежели привилегии», как мы узнаем позже, стал той силой, которая наиболее упорно сопротивлялась попыткам ликвидировать институты Старого порядка (165). И, напротив, классовые противоречия разделяли круги духовенства и правоведов. Разнообразные градации и различия, многочисленные виды неравенства и привилегий, которые приводили к смешению классовых группировок во Франции Старого порядка, не могли, если говорить коротко, послужить основой для ярко выраженного противоречия между любыми двумя большими классами. И это подтверждается при анализе различных мнений о представительстве в Генеральных штатах. Существенные разногласия по этому вопросу разделили представителей второго сословия. Собрание нотаблей, которое возглавлял граф Прованский, незначительным большинством голосов высказалось за удвоение представителей от третьего сословия (59). Да и само третье сословие ни коим образом не было едино по вопросу о привилегиях. Значительно ниже в монографии (и спустя год по хронологии) мы увидим, что «поскольку провинции и города также обладали привилегиями, были люди внутри самого третьего сословия, которые тайно поддерживали аристократию» (157). «Будучи собственниками маноров и феодов», «управляющими, посредниками или юристами на службе у лордов маноров», многие буржуа, как это выясняется позже, обеспечили аристократов «негласной поддержкой» (161). Так называемое «либеральное» дворянство и большинство приходских священников обеспечивали постоянную поддержку «патриотической партии». Таким образом, за неимением доказательств, нет оснований полагать, что протест против постановления парламента исходил на местах исключительно от представителей какого-либо одного класса или сословия. Приводимые свидетельства, указывают как раз на обратное.

Ранее нам говорили, что в первом акте драмы:

«класс аристократов создал организацию для политических акций, обмена корреспонденцией и рассылки инструкций по различным городам. Комитет Тридцати, которому вскоре предстояло принять на себя руководство третьим сословием, судя по всему, возник в качестве центра парламентского сопротивления» (33)[10].

Если парижские лидеры третьего сословия возникли из организации, созданной «классом аристократов» (точнее, гетерогенной группой «нотаблей»), почему бы и местной инициативе не происходить из того же источника? И действительно, основные аргументы в пользу «удвоения третьего сословия» черпались в прецедентах, созданных королевскими министрами Неккером и Бриенном, экспериментировавших с недавно созданными провинциальными собраниями (24, 32), и в ходе «аристократической революции» в защиту старых провинциальных штатов. В этой связи дважды упоминается (51, 55) пример с ассамблеей Визиля, когда «аристократия Дофине вышла из повиновения» (32) и, открыто бросив вызов королевскому министру, признала необходимость «удвоенного представительства третьего сословия, индивидуального голосования депутатов и равенства при налогообложении» (51)[11].

Кроме того, автор рассказывает нам и о том, как проводилась в жизнь программа, направленная на реализацию принципа удвоенного представительства:

«План состоял в том, чтобы затопить правительство потоком петиций, за которые осенью 1788 года должны были взять на себя ответственность муниципалитеты, хотели они того или нет. Так, например, в Дижоне некие двадцать «нотаблей»[12] собрались и решили вынести вопрос об удвоении третьего сословия и индивидуальном голосовании на рассмотрение их гильдий и корпораций» (56).

За этим последовал положительный ответ двадцати из пятидесяти гильдий[13], сопротивление муниципальных властей, преодоленное путем захвата ратуши, и петиция Королю, составленная от имени третьего сословия Дижона. Сходные события произошли и в других городах Бургундии. Кто разработал эту «схему», кто подсказал вначале двадцати «нотаблям» Дижона, потом по всей Бургундии и, вероятно, по многим другим провинциям обширного французского королевства, чтобы они завоевывали на свою сторону гильдии и напрямую заставляли муниципалитеты подписывать аналогичные петиции? «Руководящая роль может, по всей видимости, быть приписана лишь Комитету тридцати» (53). Основываясь только на одном приведенном примере, мы можем констатировать отсутствие единодушия по данной проблеме среди жителей Дижона. Около тридцати гильдий не ответили на призыв. Потребовалось даже насилие для того, чтобы заставить городских олигархов подписать и отослать петиции.

Для того, чтобы представить разброс мнений по этому поводу внутри третьего сословия, потребуется анализ данных по всем бесчисленным аналогичным городам, разбросанным по всем провинциям Франции. Хорошо бы также было узнать, почему в приведенном примере некоторые горожане и члены гильдий (в особенности, члены гильдии адвокатов) дали положительный ответ, в то время, как другие – отрицательный. Однако, несмотря на очевидные противоречия, солидарность среди буржуазии, фактически, принимается на веру. На самом деле, в соответствии с авторской схемой буржуазия выходит на авансцену, как только парижский парламент выносит свой вердикт.

«… При известии о том, что будут созваны Генеральные штаты, по всей буржуазии прошла волна оживления. Впервые с 1614 года король позволил ей говорить. Первоначально не предполагалось никакой борьбы… Признав удвоенное представительство третьего сословия, ассамблея Визиля произвела сильное впечатление… Казалось, что соглашение было совершенно невозможно[14].

Но все внезапно переменилось, когда парижский парламент … постановил, что Генеральные штаты будет иметь тот же состав, что и в 1614 году. Поднялся ропот от одного конца королевства до другого. За один день популярность парламента исчезла». (51)

Средства связи, которые в свое время не позволили парижской организации проникнуть в провинции, оставленные на откуп местным инициаторам, очевидно были более эффективны в распространении новости о постановлении парламента. Однако вопрос о том, кто распространял эти новости и каким образом они распространялись, остается в стороне. Также не обсуждается, что значит «за один день» («du jour au lendemain»). Что же касается того, как данная новость была воспринята, нам предлагают несколько недатированные замечаний Вебера и Бриссо, отмечавших, что мадам Ролан и Рабо-Сент-Этьен «отныне принимают активное участие в общественных делах». Автор приводит также слова Малле дю Пана: «Характер полемики совершенно изменился. Король, деспотизм и конституция – теперь уже вопросы второстепенные. Война разгорелась между третьим сословием и двумя другими» (52)[15]. Фраза Малле датирована. Она относится к январю 1789 года, более чем через три месяца после начала обсуждения вопроса об удвоении третьего сословия.

Судя по всему, именно это обсуждение, сопровождаемое «поразившим современников» числом памфлетов (54), повлияло на то, что зимой 1788-1789 годов общество стало принимать близко к сердцу темы, к которым до того времени оставалось равнодушным. Однако разочарование постановлением парламента и последовавшие за ним действия, направленные на то, чтобы его изменить, проистекали, прежде всего, от тех же группировок, которые уже проявляли активность в первом акте драмы. Однако автор замалчивает и изымает из общего движения протеста негодование, открытое неповиновение и эффективное противодействие этих группировок.

«Как того и следовало ожидать, некоторые представители привилегированных слоев проявили склонность дать определенное удовлетворение уязвленной гордости третьего сословия. 5 декабря 1788 года, сторонники «национальной» партии в Парижском парламенте добились официального постановления о том, что парламент не намеревался выносить суждение о количестве депутатов в Генеральных Штатах, которое не установлено законом». (58-59)

«В частном порядке, – пишет также автор, – некоторые из привилегированных открыто высказывались в пользу третьего сословия» (59). Предположительно, публичное высказывание подобного отношения не приличествовало аристократии. Однако в цитируемом автором письме, написанном одним аристократом другому, прослеживается нечто большее, чем прохладная склонность дать простолюдинам «определенное удовлетворение»:

«Некоторые полагают, будто непривилегированным, которые в действительности являются основой и столпом Государства, не стоит иметь достаточного количества представителей в Собрании, коему суждено решать их судьбы. Это, и в самом деле, слишком оскорбительно и не приведет к нужному результату. В любом случае, предмет достаточно прозрачен. Следовало бы быть более осторожными в том, что делается. … Однако я чувствую, мой дорогой граф, что говорю вам то, что вы и так знаете, и наши мысли схожи». (59)

Приведенное письмо, конечно же, носит частный характер. Однако содержащиеся в нем суждения рождены определенным общественным настроением, происходящим из того же самого привилегированного социального слоя и воплотившимся не только в изменение парламентом его же собственного постановления, но и в официальный декрет от 27 декабря, даровавший третьему сословию двойное представительство.

Подобные действия имели место не без значительной оппозиции в рядах многих аристократов, сопротивление которых, как рассказывает автор, заставило «многих буржуа стать еще более радикальными в своих идеях» (61). Наряду с последующим поведением бретонских депутатов и изменением взглядов Рабо-Сент-Этьена, нам предлагаются две иллюстрации подобного изменения отношения буржуазии. Одна из них – известный памфлет аббата Сийеса «Что такое третье сословие?» Другая – известная опубликованная речь графа Мирабо, восхваляющая Мария за уничтожение знати (61-62). Представляется сложным дать характеристику общественной позиции обоих указанных авторов в рамках привычного понятийного аппарата общественных наук. Мирабо был «дезертиром из дворянства», «чьим средством к существованию стало его перо, поставленное на службу Калонну и врагам Калонна» (71). Сийес был разочарованным членом второго сословия, не получившим епархии как простолюдин; его «памфлеты сделали из него оракула» (69). В ходе своего служения Комитету тридцати оба они, «конечно же, состояли в контакте с герцогом Орлеанским» (54). Как публицисты, вышедшие из рядов первых двух сословий и, в конечном счете, избранные, чтобы представлять третье, они служат плохой иллюстрацией изменения отношения какого-либо одного общественного класса. Они куда более подходят для иллюстрации той аморфной социальной прослойки, к которым принадлежали все литераторы (группа, осуществлявшая мощное давление). Именно из этой прослойки, в первую очередь, исходили нападки на деспотизм, привилегии и все традиционные правящие элиты.

Согласно приведенным далее фактам, обида на постановление, которое воспринималось как оскорбление всех непривилегированных, не ограничивалась рамками буржуазии. Та не стояла ни у истоков, ни у руля движения по обсуждению постановления, распространению памфлетов и петиций за его отмену. Все, что предпринималось для того, чтобы заставить парламент отменить свое постановление, исходило не от буржуазии. Однако все эти меры истолковываются как единый план, реализованный осенью 1788 года:

«Всеми этими средствами буржуазия привела «нацию» в движение. Именно ее интриги осудили тогда и продолжают осуждать до сих пор. Однако, незадолго до этого, аристократия действовала в том же ключе. Каждое политическое движение естественным образом имеет своих подстрекателей и своих лидеров[16]. Никто даже не осмеливался утверждать, что третье сословие, приглашенное принять участие в Генеральных штатах, посчитает естественным оставить за аристократией руководство собранием. Таким образом, то, в чем обвиняли лидеров патриотической партии – это лишь пробуждение нации, стряхнувшей с себя оцепенение и сорганизовавшейся для защиты своих интересов». (курсив мой. – Э.Э.) (56)[17]

При этом необходимо учесть, что под «оцепенением» имеется в виду политическая пассивность молчаливых подданных, привыкших за сотни лет предоставлять другим право решения государственных дел. В противном случае можно не заметить необходимость объяснения того, как это оцепенение было сброшено. К тому же, тогда еще не было «нации», способной прийти в движение или, что еще более проблематично, пробудиться и сорганизоваться. Поскольку не приводится никаких доказательств «интриг» безликой буржуазии – разрозненные и неорганизованные простолюдины были не в состоянии вести такие интриги, – остается только недоумевать по поводу тех средств, коими «нация» оказалась приведена в движение.

Как уже было отмечено, интриги лидеров патриотической партии проанализировать можно. И не удивительно, что они аналогичны предпринимавшимся «аристократией незадолго до этого». Поскольку большинство этих лидеров – те же самые люди, чью тактику автор «незадолго до этого» описывал (в связи с политической организацией аристократов), прежде чем заставил их «встать» на ту же сторону, что и буржуазия. На самом же деле, он показывает, как они меняют свою позицию, определяя тему дебатов и направляя общественное мнение, еще до того, как появился реальный водораздел. Как они могли встать на сторону людей, о которых еще никто ничего не знал?

Задавая этот вопрос, мы вполне обращаем внимание на тот факт, что политика, проводимая указанными лидерами, не была бы успешной, если бы вскоре не получила поддержки со стороны тех людей, о которых еще никто ничего не знал. Безусловно, подобная мощная поддержка со стороны образованных простолюдинов требовалась для того, чтобы последующие события разворачивались так, как они разворачивались. Однако нас более интересует вопрос о том, кто выступал, нежели все непредвиденные последствия этого выступления. Вопрос ставится таким образом, чтобы обозначить необходимость различать, как современники группировались до самого события, и как историки перегруппируют их после него. Если это различие не проводится, появляется тенденция изображать лидеров патриотов как «приспособленцев», которые вначале блокировались с одной группой, а затем (во многих случаях, «дезертировав из своего класса») примкнули к другой. Факты же, напротив, свидетельствуют о том, что они играли решающую роль именно потому, что не вели себя как «приспособленцы», не меняя своей позиции, проявляя постоянную волю и упорство на пути к намеченной цели.

«Никто даже не осмеливался предполагать, что третье сословие посчитает естественным оставить за аристократией руководство Собранием». Сам автор показывает, что, не будь сословия разделены, многие из представителей третьего сословия голосовали бы за то, чтобы быть представленными аристократами (55). То, что казалось «естественным» людям накануне Французской революции, необходимо отличать от того, что представляется «естественным» позднейшим историкам. Без сомнения, немногие традиции Старого порядка казались естественными людям, воспринявшим идеи Просвещения. Но большинство из них, вероятно, казалось естественным тем, кто их не воспринял. И обе группы противостояли по вопросу о том, что казалось «неестественной» неопределенностью в отношении числа представителей при более ранних созывах Генеральных Штатов. Ибо, как выяснилось на основании сохранившихся источников, хотя третье сословие должно было отправить по одному своему представителю на каждого представителя двух других сословий, в реальности оно было представлено куда большим количеством делегатов, которые превосходили в числе и дворянство, и духовенство, взятые по отдельности. При этом точное количество делегатов изменялось от созыва к созыву[18], что, впрочем, не имело особого значения благодаря неестественной договоренности из раза в раз голосовать раздельно по сословиям[19].

В этом плане невозможно было в точности следовать прецеденту 1614 г. Когда оказалось нужным возродить Генеральные Штаты спустя более чем полтора века с момента их исчезновения, подобная неопределенность в отношении числа представителей уже не казалось естественной ни одной заинтересованной партии. Тот факт, что некоторые провинциальные штаты восемнадцатого века уже удвоили представительство третьего сословия и перешли на индивидуальное голосование предполагает, что Франция пострадала от того, что допустила атрофирование Генеральных штатов в течение семнадцатого и восемнадцатого веков. На месте относительно гибкого института, способного приспосабливаться к изменениям в обществе, французы получили лишь хрупкий прецедент, который надо было либо искусственно возродить, либо намеренно разрушить. Другого выбора не было. Задуматься об этом и ясно высказаться о том, как должен быть построен этот политический организм, пришлось каждому нотаблю. И возникшее в итоге разделение мнений имело в своей основе противостоящие одна другой концепции правильной организации общества, несовместимые представления о том, как им должно управлять, и соперничающие честолюбия по вопросу о том, кто им должен управлять.

Совпадало ли подобное разделение с разделением между первыми двумя и третьим сословиями? Не прошло ли оно, в первую очередь, через те слои, которые только-только вышли победителями из своей долгой борьбы с короной и рассчитывали в полной мере воспользоваться ее плодами? Не следует ли нам обратить свои взгляды к «либеральной» аристократии прежде, чем к буржуазии, чтобы увидеть «полное осознание своей исторической миссии», обрисованной «мыслителями восемнадцатого столетия» (50). По меньшей мере, те люди, которые считали неестественным оставлять за аристократией руководство Собранием, которые всеми силами стремились привлечь к проблеме внимание соотечественников, оказались (во всяком случае, многие из них) маркизами, графами, епископами, аббатами – иными словами, представителями первых двух сословий.

Почему именно они считали неестественным последовать, насколько это было возможно, прецеденту 1614 года? На данную проблему можно посмотреть по-разному. Но почему вообще лидерам патриотической партии понадобилось поднимать этот вопрос? Требуется объяснить, почему он, скажем так, сам собой возник перед этими лидерами именно в такой форме, и почему им потребовалось искать поддержки у единомышленников из своих соотечественников. Парижский парламент решил этот вопрос иначе. Недавнее исследование дворянства мантии восемнадцатого столетия показывает, почему для него было «естественным» так поступить[20]. Но и Комитет тридцати, судя по всему, вышел из тех же кругов дворянства мантии. Члены Парижского Парламента: Адриан Дюпор, Эро де Сешель, Лепелетье де Сен Фаржо, а также безымянные сторонники «национальной» партии, добившиеся постановления от 5 декабря 1788 г., упорно и успешно трудились, чтобы вызвать протест против постановления того самого института, к которому сами же и принадлежали. Это именно тот вид целенаправленной деятельности активного меньшинства, как внутри, так и вовне должным образом конституированных институтов, который можно недвусмысленно назвать «революционным». Поскольку современники не могли его предвидеть, власти оказались не в силах его предвосхитить. Поскольку он не укладывался в привычные рамки многолетнего опыта политических убийств и подрывной деятельности, характерных для предшествующих «смутных времен», поскольку его нельзя было приписать ни одному двору или кабинету, ни одному иностранному агенту, ни одному классу, группе или региону, для его объяснения возникнут новые мифы о заговорах (включая те, в которых будут действовать безымянные агенты, направляемые невидимой рукой).

Вместо того, чтобы отдельно изучить поведение этого меньшинства, состоявшего из единомышленников от всех трех сословий, в монографии «Начало Французской революции» оно показано как маргинальное и несущественное. Относящиеся к нему факты постоянно подчиняются ясной схеме, согласно которой каждый большой класс действует независимо от других в своих собственных интересах. Таким образом, когда, например, революционная инициатива исходит от определенных аристократов, автор отвлекает от нее внимание и переводит его на сопротивление других аристократов. Те, чья активность провоцировала первоначальный конфликт, либо показаны безучастными наблюдателями, либо им отводится роль массовки во втором акте. На тех же, кто вел себя как и полагается типичным аристократам, возложена ответственность за то, что они не присоединились к воле «большинства», которую видят историки из сегодняшнего дня, но которая была совершенно неочевидна современникам. По словам автора, причиной развития конфликта было то, что большинство аристократов действовало так, как они привыкли, и ожидало того же от других. И если бы они повели себя иначе, согласие было бы достигнуто. Таким образом, тем, кто на самом деле не являлся движущей силой на начальном этапе революции, приписывается даже более определяющая роль в активизации конфликта, чем тем, кто являлся.

«Правда и то, что ряд дворян не отличался узостью взглядов. Этим людям в Генеральных штатах предстояло стать союзниками третьего сословия, взять на себя инициативу отмены привилегий ночью 4 августа и проголосовать за Декларацию прав человека и гражданина. Не то чтобы они оставили надежду сохранить в обновленном государстве свою ведущую роль. Скорее, они просто рассчитывали на престиж собственных имен, влияние своих богатств и востребованность своих способностей. … Самое главное заключается в том, что они согласились[21] быть, с точки зрения закона, лишь гражданами Франции. Но они составляли явное меньшинство; в противном случае, революция произошла бы по взаимному согласию.

Следовало ли третьему сословию покорно и почтительно согласиться с тем, что собиралось ему предложить подавляющее большинство аристократии? В любом случае, оно так не думало и во всеуслышание добивалось равенства перед законом. Строго говоря, с этого самого момента и началась революция 1789 года». (курсив мой. – Э.Э.) (36-37).

Здесь опускается занавес после первого акта драмы. Анализ социальной структуры буржуазии готовит декорации для второго. И этот анализ кажется неуместным рядом с риторическим вопросом о том, что следовало делать третьему сословию. В равной мере он почти ничего нам не дает, когда мы пытаемся понять, как начиналась Революция. Поскольку на самом деле следовало бы спросить, что сделали бы эти разнородные, разрозненные и не объединенные политически члены третьего сословия, если бы им не предложили крайне привлекательную и очень ясную альтернативу почтительной покорности. На наш взгляд, что бы они не думали и не делали, и как бы широко не распространилось латентное возмущение привилегиями аристократов, если бы им не предлагалось для подписания такое количество одинаковых петиций и для прочтения такое количество схожих памфлетов, все вылилось бы в кратковременный слабый резонанс на местном уровне. Даже сегодня существует множество разнообразных способов потребовать равенства перед законом. Их было куда больше в обширном французском королевстве времен Старого порядка, где правосудие осуществлялось по-разному в зависимости от региона и социальной группы, где не было единого закона, перед которым можно было бы потребовать какого бы то ни было равенства.

Если зимой 1788 г. одно из требований и прозвучало «во всеуслышанье», то лишь потому, что через множество разрозненных муниципалитетов по всему королевству проводилось достаточное количество схожих петиций, направленных против постановления парламента и против лишь одного из аспектов этого постановления, касающегося состава, выборов, созыва и процедурных вопросов в будущих Генеральных штатах – удвоенного представительства третьего сословия. Поскольку для проведения этих петиций требовалось проявление инициативы на местах, и поскольку она проявлялась во многих не связанных друг с другом регионах, можно подумать, что, грубо говоря, значительное число простолюдинов по всей стране было не готово покорно и почтительно согласиться с тем, что предлагала им законная власть. Однако если вспомнить восстания и подрывную деятельность, имевшие место ранее, становится очевидно, что отказ подчиниться законным властям – это не то, что отличало движение протеста образца 1788 года от иных «смутных времен». До тех пор бывало, что подобное неподчинение продолжалось на протяжении значительно большего времени и выливалось в «спорадические» эпизоды, либо, когда оно было сконцентрировано во времени, то разделялось на столь территориально разрозненные требования и события, что даже сейчас историки встречаются со значительными трудностями, пытаясь их систематизировать и упорядочить[22]. Зимой же 1788 года движение протеста имело место в крайне небольшом временном интервале и выглядело на редкость единообразно. Для согласованности этих акций, очевидно, необходима значительная центральная организация. И единообразный характер протеста во многом объясняется беспрецедентным использованием тиражированных печатных материалов.

Этот ропот, поднявшийся от одного конца страны до другого, приписывался третьему сословию и, как казалось, именно от него и исходил. В некоторых регионах, указывает автор, «крестьяне и рабочие заполняли залы, все третье сословие подписывало (или штамповало?) петиции» (56). Хотя они и составляли большинство непривилегированных, «основу и столп общества», и хотя к тому времени было решительно не ясно, каким образом окажется представлено третье сословие[23], участие в этих акциях крестьян и рабочих обычно не воспринимается как проявление революционной активности. В то же время аналогичное участие небольшого числа образованных простолюдинов, которые не занимались ручным трудом и по различным критериям определялись как «буржуазия», именно так и воспринимается. Однако эти люди, разбросанные по всем провинциям Франции и находившиеся в «совершенно различных условиях» (46), вряд ли более, чем их неграмотные соотечественники, подходят для объяснения того единства и одновременности, которые позволили требованиям третьего сословия прозвучать во всеуслышание. Им еще только предстояло встретиться, найти некую основу для взаимного соглашения или понять различие своих интересов[24].

С другой стороны, лидеры сопротивления короне уже участвовали в Собрании нотаблей и уже выявили различие своих интересов. Действия Комитета тридцати были бы непонятны, если бы мы считали, как, по всей видимости, и делает автор, что «аристократическая революция» совершалась людьми, которые боролись с королевским деспотизмом лишь при помощи старых феодальных лозунгов или, более новой, «thèse nobiliaire». Приводимые в монографии факты показывают, что в движении принимали участие и те, кто имел более «либеральные» взгляды на управление государством; кто заботился не только об общем благе, но и об удовлетворении собственных притязаний. Из этих фактов мы также можем сделать вывод о том, что эти либеральные нотабли вращались в кругах, включавших в себя талантливых простолюдинов, предпочитали их общество, уважали их суждения и компетентность порой более чем у выходцев из их собственного социального слоя. Такие люди, в конечном счете, составляли меньшинство аристократии. Но это отнюдь не значило, что они были парализованы, предавались молчанию или бездействовали. Речь идет о значительном и могущественном меньшинстве, которое уже успело объединиться с не столь уж незначительным меньшинством талантливых простолюдинов, умевших особенно искусно обращаться с пером. Они уже создали организацию для политических действий и переписки со всеми провинциями, уже заложили основу для расплывчатой «национальной» или «патриотической» партии. Встретив противодействие, они не потеряли инициативу. Напротив, они стали действовать как лидеры независимой коалиционной партии.

«Объединяясь против привилегированных классов, буржуазия приняла имя всех тех, кто до сих пор выступал против королевской власти. Она сформировала «национальную» или «патриотическую» партию. Те из привилегированных групп, кто сумел воспринять новые идеи, примкнули к ней… Партия организовывалась ради пропаганды» (курсив мой. – Э.Э.). (52)

Мы можем возразить, что «партия» организовывалась не в большей степени, нежели «буржуазия» объединялась, принимала имя и формировала партию. Пока люди объединялись, партия принимала имя, формировала и организовывалась ради пропаганды, отдельные нотабли, «не отличавшиеся узостью взгляды» и составлявшие «явное меньшинство», играли лидирующую роль. Нам будет довольно сложно говорить о причине начала Революции 1789 года без той преемственности руководства, которую они обеспечивали. «Взаимное согласие» не оставляет места для революционной деятельности. Исключения в виде нетипичных меньшинств можно опустить, поскольку они только лишний раз доказывают правило, а не опровергают его. Но их необходимо рассматривать при изучении исключительных событий. В этом случае необходимо, скорее, определить, как правила нарушались, нежели как они доказывались.

Завершая свой рассказ о «первой победе», достигнутой в ходе «буржуазной революции», автор утверждает, как всегда косвенно, что в ходе предвыборной кампании, последовавшей за успешным движением протеста, инициатива оставалась в тех же руках. Успех патриотической партии на выборах создает разительный контраст с провалом попыток Неккера и других королевских министров составить список кандидатов, преданных программе желаемых реформ. Контраст наблюдается также и с неуклюжими и нескоординированными попытками председателей ассамблей бальяжей оказать личное влияние на ход выборов (66). «Начиная с 1789 года существовали политические партии с организацией даже более сильной, чем имели в то время патриоты, однако ни одна из них не встретила столь малое сопротивление со стороны правительства» (67). Однако до 1789 года правительство пыталось мобилизовать свои силы против бунтующих элит: парламентов, провинциальных ассамблей, муниципальных корпораций (не говоря уже о разнообразных религиозных орденах, длинных руках Рима, и иностранных дворах). Однако у него не было опыта борьбы с независимой оппозиционной партией внутри страны, возглавляемой широкой коалицией аристократов, духовенства, писателей и лиц свободных профессий, которая мобилизовывала общественное мнение против этих элит и использовала для этой цели всевластную печать, ранее обращенную против короны парламентами, а теперь, впервые во Франции, освобожденную из подпольных каналов, в которые она была загнана[25].

Что воистину удивительно, так это то, что за год до созыва Штатов могла быть организована хотя бы рудиментарная политическая партия, составлены списки кандидатов, предложены основы реформы, а не то, что последующие партии будут лучше организованы, и не то, что правительство не могло предвидеть этой конкретной партии. По этому поводу автор говорит, что «Комитет тридцати … принял на себя руководство, размах которого невозможно определить» (66-67). С другой стороны, у него не вызывает сомнений, что

«предприимчивые буржуа повсюду согласовывали свои действия[26], чтобы управлять ассамблеями городов и бальяжей, а также, возможно, многими приходскими ассамблеями, предлагая кандидатов и распространяя образцы наказов. Эти образцы либо присылались из Парижа, либо, что чаще, создавались на местах». (67)

Эти «предприимчивые буржуа», предлагавшие кандидатов и составлявшие на местах образцы наказов независимо от образцов, высылавшихся из Парижа, естественно, оказываются безымянными. Автор выделяет две социальные группы, игравшие определяющую роль: юристы, «бывшие весьма влиятельными», и сельские священники, «немало им помогавшие». Данный пример не единственный, но наиболее показательный, когда оказывается незамеченной очевидная разница между образованными людьми (которыми, несомненно, являлись сельские священники) и «предприимчивыми буржуа» (которые, очевидно, таковыми не являлись[27]).

Это различие представляется настолько существенным для всех теорий, касающихся происхождения Французской революции или «прихода буржуазии к политической власти», что на нем следует остановиться подробнее. Поскольку в избирательных ассамблеях происходили также и обсуждения, нам сообщают, что

«в прениях [доминировали] наиболее влиятельные буржуа или те, кто был лучше осведомлен в общественных делах и привык к публичным выступлениям, в частности, юристы… На ассамблеях бальяжей крестьяне, которым не хватало образования и умения выражать свои мысли, покорно позволяли собой руководить. Результатом стало то, что третье сословие оказалось представлено только буржуа». (65)

В свете упомянутого существенного различия, мы можем возразить, что третье сословие было представлено практически преимущественно (за исключением трех священников и дюжины дворян [67]) непривилегированными образованными мирянами. Наличие образования, независимо от его источника и эпохи, начиная с XVI в. было единственным, что определяло социальный состав третьего сословия. Если рассматривать образованных простолюдинов как группу, у них не было никакой социальной структуры или номенклатуры – средневековые институты не были предназначены для того, чтобы принимать их в расчет. Однако в бесчисленных деревнях и даже в некоторых небольших городах они составляли, тем не менее, весьма обособленную группу. Сельский учитель оказывался столь же вездесущ, как и приходской священник. Последние не имели шансов стать депутатами третьего сословия. Юристы же, «проживавшие в деревнях или часто их посещавшие для участия в судах маноров» (67) в ряде случаев представляли единственную возможную альтернативу.

Одна из причин столь разнообразного определения «буржуазии» заключается в невозможности соотнести эту группу (по статусу, роду занятий, экономической роли, образу жизни и т.д.) с гораздо более аморфным сообществом людей, которое, еще со времен изобретения печатного станка, выделилось из рядов неграмотного населения, овладев печатным словом. К кому еще, если не к таким людям, могло обратиться это население, если традиционные образованные элиты –учителя, проповедники, служащие, чиновники – вышли из игры? Можно только гадать, насколько большее число священников, аристократов или высших чиновников могло бы быть избрано вместо юристов и других образованных простолюдинов, не будь они исключены из выборов. Приводимые факты свидетельствуют о том, что лидеры патриотической партии опасались того, что такое число могло быть значительно больше:

«Явно опасаясь, как бы престиж представителей привилегированных сословий не позволил им убедить простолюдинов выдвинуть себя для представления интересов последних, патриотическая партия нередко требовала и продолжала требовать, чтобы каждое сословие избирало делегатов из своих собственных рядов». (55)

Однако данная мысль высказывается автором не для того, чтобы показать, что выборы были не совсем честными, благодаря жесткому требованию разделения сословий, а скорее как свидетельство «умеренности третьего сословия», вопреки нетипично «резкому тону» памфлета Сийеса. «Патриотическая партия, на самом деле, отнюдь не требовала, чтобы выборы в Генеральные Штаты производились без учета трех существующих сословий» (55). Конечно, она к этому не стремилась. Для того, чтобы получить подавляющее большинство, состоящее из удвоенного числа представителей третьего сословия, приходские священники и либеральные дворяне под руководством патриотической партии должны были держать электорат разделенным вплоть до окончания выборов. Внезапное восхождение к власти третьего сословия во многом обуславливалось тем, как были сформулированы и на каких этапах преподносились требования «равенства перед законом». Неожиданное появление решающего большинства, составленного из доселе политически пассивных, безвестных образованных простолюдинов (что часто описывается, как появление на политической арене «революционной буржуазии») парадоксальным образом зависело как от сохранения средневековой традиции разделения и качественных различий между сословиями, так и от проведения в жизнь идеи об удвоении третьего сословия, тогда как требование слияния сословий и личного голосования оставалось в резерве до тех пор, пока действие не было перенесено из провинций в столицу.

Это большинство стало своеобразным результатом использования в течение одного года двух полностью несовместимых, абсолютно средневековой и абсолютно современной, концепций политического организма; иерархической, гетерогенной и качественной; эгалитарной, гомогенной и количественной[28]. Это требовало намеренного разделения того, что по всей стране могло бы слиться воедино, если бы процедуры были последовательно основаны на современных юридических фикциях: сельского, провинциального электората и его традиционных правителей и лидеров. Помимо этого, в общую массу единого непривилегированного сословия оказались смешаны группы, которые, на самом деле, были разделены – не только традиционными границами регионов и социальными градациями, но и зияющей пропастью неграмотности. Лишь небольшое меньшинство, стоящее на одном краю этой пропасти, принадлежавшее к читающей публике, обслуживаемой просветителями и представлявшее собой наименее типичную часть третьего сословия, было таким образом избрано, посредством весьма неестественного отбора или исторической «случайности», чтобы представлять в Версале всю нацию. Это результат соединения атрофии французских представительских институтов, поощряемой короной, с неравномерным влиянием грамотности, которое тогда не осознавалось и никем не контролировалось. Их свели вместе исторические обстоятельства, а не потворство политиков, ни один из которых, скорее всего, даже ясно не представлял себе, что, собственно, произошло. Но лидеры патриотов, по крайней мере, полностью воспользовались всеми преимуществами предоставленной им возможности воскресить давным-давно забальзамированную электоральную практику пятнадцатого столетия в интересах недавно разработанных юридических фикций столетия восемнадцатого, и тем самым подавляющим большинством превзойти старые элиты. Лефевр настолько абсолютно упускает это из виду, что позже в своих рассуждениях он объясняет невозможность сразу объединить сословия еще в провинции социо-политическим отставанием, которое препятствовало повсеместной ликвидации Старого порядка.

«Три сословия, хотя они и были объединены в Собрании, не исчезли из социальной структуры нации. Представителям третьего сословия даже не пришло в голову настаивать на выборах нового Собрания – и тем самым дворянство и духовенство сохранили свои места, хотя и представляли незначительное меньшинство французов. … Таким образом, нельзя утверждать, что третье сословие предполагало установить классовое правление». (89-90).

Дворянство и духовенство, которые сохранили свои места, действительно могли представлять незначительное меньшинство населения. Но и образованные простолюдины представляли не намного большую его часть. Если судить по более ранним опасениям патриотов, если бы выборы в новое Собрание происходили сразу после объединения сословий, в Версале заседало бы скорее больше, нежели меньше дворян и священников.

«Разделите человечество на 20 частей, и 19 из них составят те, кто зарабатывают на жизнь своим трудом и которые никогда не узнают о том, что жил на свете Локк, да и много ли в двадцатой, оставшейся, людей, которые умеют читать? А среди тех, кто читает, двадцать читает романы и лишь один – труды ученых. Количество мыслящих людей чрезвычайно мало, и они даже не помышляют о том, чтобы побеспокоить этот мир»[29].

Если мы заменим в приведенном высказывании Вольтера «человечество» на французское общество восемнадцатого столетия, то обнаружим, что оно, хотя, возможно, и иронично, тем не менее весьма обоснованно. Чрезвычайно небольшое количество французов восемнадцатого века умели читать, слышали о Локке, предпочитали науку романам и умели «мыслить», но большинство из них, конечно, и не помышляло о том, чтобы побеспокоить этот мир. Они никогда не участвовали в дворянских заговорах или народных мятежах – ни до эпохи Вольтера, ни в течение десятилетия после его смерти. Их внутреннее спокойствие наверняка нарушали безмолвные диалоги с любимыми авторами, труды которых избегали внутренней цензуры – так же как посредством подпольных каналов избегали и внешней. Но о чем бы они не мечтали (а никто не может проникнуть в мысли читателей), они оставались политически пассивными, возможно единственными добропорядочными подданными в периодически ввергаемом в хаос королевстве. Погруженные, в целом успешно, в различны виды торговли, в свои занятия и профессиональную деятельность, они, на самом деле, имели, что терять, и мало могли приобрести от нарушения внутреннего мира. Даже после того, как делегаты, набранные среди этого «незначительного меньшинства» грамотных горожан, которые «по большей части, были зрелыми людьми, ведущими комфортное существование … образованными … специалистами в своих профессиях» (68), прибыли в Версаль, целых шестьсот человек, лидеры патриотической партии имели все основания рассчитывать если не на крестьянскую покорность, то, по крайней мере, на прочную поддержку этих политических неизвестных. И у них не было никаких оснований ожидать, что их собственную роль историки будущего станут рассматривать как подчиненную по отношению к тем, над кем они доминировали. По крайней мере, пройдет еще один год, прежде чем их ожидания окажутся необоснованными.

Как замечает автор, говоря о Национальном собрании, «характерно также, что, по крайней мере поначалу, наиболее заметные лидеры были представителями привилегированных классов» (69). И предлагает читателю сделать из этого наблюдения вывод о том, «какое место сохранила бы аристократия в государстве, пойди она на компромисс» (69), тогда как мы сделали бы вывод о том, какую роль привилегированные нотабли сыграли в начале Французской революции именно потому, что они не пошли на компромисс. И какую роль бывшие члены Комитета тридцати и их друзья продолжали играть в Национальном собрании. Поскольку в числе игравших видную роль в событиях и реформах 1790 года называются не только Сийес, Мирабо и Тарже, избранные от третьего сословия, и Талейран, представлявший первое, но также такие члены второго сословия, как Лафайет, Лалли-Толендаль, Клермон Тоннер, виконт де Ноайль, герцог Эгийон, Матье de Монморанси, Адриан Дюпор, Шарль и Александр де Ламеты (68)[30].

Таким образом, факты, приводимые автором по «дискуссионному вопросу о том, кто же «начал Революцию», приводят к выводу, что с первого Собрания нотаблей, созванного Калонном в 1786 г., на протяжении всего 1789 года, да и после него, инициатива исходила от расплывчатой коалиции единомышленников, принадлежавших ко всем трем сословиям. Никакая устоявшаяся терминология из общественных наук не кажется применимой к этой группе, чей коллективный портрет еще предстоит написать. Судя по частоте, с которой в связи с Комитетом тридцати и лидерами патриотической партии называются одни и те же имена, эта группа была невелика – примерно то же количество людей, которое мы видим на коллективном портрете наших «отцов-основателей». И хотя бы какая-то коллективная биография этих людей кажется необходимой для того, чтобы понять, как же начиналась Революция 1789 года. Это не представляет столь серьезной проблемы, как попытка проанализировать социальную структуру Франции XVIII в. Однако по контрасту с тем, как необычайно ловко Лефевр обращается с последней, практически непреодолимой проблемой, он на редкость небрежно обходится с первой, более легкой и куда более уместной.

В силу этого только три из его наиболее «выдающихся лидеров» удостоены в книге хотя бы схематичных набросков. Маркиз де Лафайет любопытным образом оказывается «воплощением буржуазной революции». Его «романтические иллюзии и юношеское тщеславие» доминируют над «политическим опытом и чувством реальности». Он послужил, скорее, «символом, нежели лидером» (69). Аббат Сийес, «теоретик» и «движущая сила юридической революции» был «известен лишь буржуазии» (несмотря на его служение Комитету тридцати и контакты с герцогом Орлеанским?). Хотя он не был «ни оратором, ни человеком действия», он «в первые недели более, чем кто-либо другой казался лидером третьего сословия» (69). Графу Мирабо «так и не удалось преодолеть недоверия к себе, справедливо вызванного его авантюрным прошлым и продажным характером». «Все, кто его знал, были уверены», что он продается двору или Неккеру. И из-за этого, «хотя он и сослужил третьему сословию большую службу, ему никогда не удавалось его контролировать» (70-71).

Очевидно, аристократ, ставший воплощением буржуазной революции и бывший ее символом, а не лидером, теоретик, не способный ни говорить, ни действовать, и продажный искатель приключений должны были появиться, как фигуры маргинальные. Предлагаются три литературных стереотипа, и подводится итог: «Одним словом, никто из этих людей не был способен доминировать на сцене до такой степени, чтобы стать олицетворением Революции 1789 года, которая оставалась коллективным достижением третьего сословия» (71).

Однако все, что было описано, было коллективным достижением более чем одного маркиза, одного аббата и одного графа – коллективным достижением Сийеса, Мирабо, Лафайета, а также Талейрана, Кондорсе, Адриана Дюпора, Эро де Сешеля, Ле Пелетье де Сен Фаржо, герцога д’Эгийона, Ларошфуко-Лианкура, Лаборда, Тарже, Вольнея, Мунье и так далее. В той мере, в какой такая революция, как Революция 1789 года, могла быть воплощена или олицетворена, эти люди для этого подходят. В той мере, в которой имело место согласованное коллективное действие, эти люди его направляли[31]. В качестве бессменных лидеров патриотической партии, организовавших движение протеста в 1788 г. и избирательную кампанию в 1789 г., проталкивавших превращение Генеральных штатов в Национальное собрание, предложивших и разработавших Декларацию прав человека и гражданина, отменивших все привилегии ночью 4 августа, они обеспечивали фундамент для того единства или той преемственности, которая чувствовалась на ранних этапах Французской революции. Хотя все у Лефевра подводит нас к этому выводу, его читатели, как свидетельствует следующая далее цитата, не склонны его делать:

«… Жорж Лефевр различает четыре накладывающиеся друг на друга революции, … не заходя при этом далее 1789 года. Тем не менее в основных изменениях на ранних этапах Революции просматривается некоторое единство. Это сложное единство при последующем анализе, возможно, лучше всего укладывается в знаменитый лозунг: Свобода, Равенство, Братство.

Одной из основ этого единства несомненно было доминирование французской буржуазии в событиях и реформах эпохи Революции. В этом отношении прослеживается преемственность со Старым порядком. … Буржуазия (это заметил, по крайней мере, уже Гизо) весь восемнадцатый век приобретала силу и самосознание; Революция быстро увеличила политическую власть этого класса. Как скажет Маркс, «феодальная» классовая система рушилась, и из ее праха возникала «капиталистическая» классовая система. Маркс так же скажет, что буржуазия была главной движущей силой и основным классом, выигравшим от Революции»[32].

Как полагает автор цитаты, все это «несложные и банальные обобщения». Однако даже если сделать их более глубокими и менее очевидными это не поможет прояснить необходимое различие между теми группами, которые инициировали определенную последовательность событий, и теми, которые, в конечном счете, могли получить от них наибольшую выгоду. В настоящее время для установления причинно-следственной связи в ходе Революции слишком часто пытаются охарактеризовать тех, кто действовал, изучая тех, кто получил выгоду; перечисляя все мотивы, которые могли бы руководить вторыми, тогда как инициаторами реально выступали первые. Кроме того, выяснять, какие группы предположительно получили бы выгоду от Революции (что само по себе постоянно обсуждаемый вопрос)[33], вряд ли представляет верный путь к тому, чтобы выявить, кто начал Революцию или как она началась. Когда факты противоречат теории, следует пересмотреть теорию, но не пренебрегать фактами. В данном случае факты свидетельствуют о том, что определенные индивидуумы действовали определенным образом. Они говорят о том, что «французская буржуазия» не являлась инициатором движения протеста в 1788 году и не играла решающую роль в событиях и реформах 1789 года.

Анализ того, что было общего между лидерами, игравшими ведущую роль, в какой мере они смогли (или не смогли) достичь целей, к которым стремились (как показали последующие события, их цели были едины), выводит нас далеко за пределы данной статьи. Достаточно сказать, что нежелательные последствия очень часто проистекают из того, что те или иные действия не имеют прецедента в пришлом и не основываются на реальном опыте. И по крайней мере, то, начало чему было положено в 1788 году, не стало исключением. Таким образом, вряд ли Лафайет мог предвидеть, что когда-нибудь будет ехать бок о бок с процессией голодных и злых женщин, идущих на Версаль, руководить «убийством» на Марсовом поле или томиться в австрийской тюрьме; едва ли Ле Пелетье предполагал, что станет, совместно с Маратом, якобинским мучеником; едва ли Эро мечтал о том, чтобы работать с Робеспьером в Комитете общественного спасения, Кондорсе – что умрет, находясь под арестом в качестве жирондиста, Сийес – что будет консулом при Бонапарте, а Талейран (и вновь Лафайет!) – что более чем четыре десятилетия спустя помогут свергнуть графа д’Артуа и возвести на французский престол сына герцога Орлеанского, – а ведь мы перечислили лишь несколько последующих ролей, которые играли немногие предложенные нам персонажи.

Никто из лидеров патриотической партии не мог предвидеть те роли, которые им предстояло сыграть в этой драме. И тем не менее, они, используя значительную власть и влияние, которые были в их распоряжении, помогли определить условия, при которых эта драма будет сыграна. Одно дело – осознанные действия, направленные на достижение желаемой цели, и совсем другое – непредвиденные последствия, проистекающие из этих действий. Необходимо подчеркнуть эту разницу, чтобы не тратить время на пустые и бесконечные споры о том, была ли Революция «спонтанной» или «запланированной», стала ли она результатом «обстоятельств» или «заговора». Эти споры пусты, поскольку ведутся вокруг широкого полотна, включавшего в себя все следствия тех событий, которые только начинались в 1789 году. И это полотно видно лишь на расстоянии. Его не мог предвидеть никто из современников. Соответственно, оно не могло быть предначертано или задумано никем из них.

Эти споры бесконечны, поскольку эта последовательность событий не имеет конца. Она все еще продолжает разворачиваться и всегда будет по-иному завершаться для каждого последующего поколения. И невелика разница: те, кто плетет легенды о заговоре или использует «thèse de complots» столь же склонны не обращать внимание на реальных людей, которые организовали патриотическую партию и ею руководили, как и те, кто настаивает на спонтанных действиях масс или классов. В обоих случаях попытки понять гигантское полотно выливаются в непрерывную череду неудовлетворительных ответов на более узкий круг вопросов, которые задает любой интересующийся началом Французской революции. Кто вмешался в конфликт между короной и дворянством в 1788-1789 годы? Как они это сделали и почему? И если мы выясним, что многие лидеры патриотической партии были масонами или что их корреспонденты в провинции принадлежали к «читательским обществам», это не слишком нам поможет. Более того, подобные изыскания могут завести нас так далеко, что за свободной политической коалицией, основанной на неформальных связях между дворянами-единомышленниками, мы начнем видеть тайную организацию, контролируемую невидимой рукой (герцога Орлеанского?) или направляемую протестантами, иностранцами, аристократами-либертинами или лицемерными королями-философами.

С другой стороны, нам не слишком поможет и утверждение о том, что эти лидеры должны были если и не принадлежать к буржуазии, то быть ее агентами, символами или воплощением. Равно как для понимания их поведения бесполезен анализ социальной структуры этого набирающего силу класса. Или, в противном случае, мы зайдем слишком далеко в поисках капиталистического предпринимательства, промышленного развития, образцового владения землей. В любом случае нам тогда скорее придется смотреть вокруг или в сторону, чем на тех различных индивидуумов, чьими совместными действиями мы интересуемся. В предшествующей дискуссии мы попытались предположить, что факты, относящиеся к этим коллективным действиям, предпринимаемым известными индивидуумами, использующим известные средства для того, чтобы достичь известной цели уже содержатся в «Начале Французской революции». Однако жесткие рамки структурного анализа не способны включить в себя этот вид динамичных коллективных действий. Вместо этого они разделяют, социально стратифицируют ту группу людей, которые испытывали взаимное притяжение, благодаря политическим целям, которые казались им достижимыми. Искусственно сегментируя это совместное коллективное действие, произвольно приписывая революционную инициативу сначала классово ориентированной аристократии, а затем буржуазии, автор практически душит собственную систему доказательств.

Эту критику лучше всего завершить кратким воздаянием должного вызвавшей ее книге. Лефевр предоставляет своим читателям на редкость сжатый рассказ о чрезвычайно запутанной последовательности эпизодов. Он использует предельно ясную схему, чтобы распутать эти эпизоды и успешно выделить из них наиболее сложные. На наш взгляд, в выявлении «момента, с которого, строго говоря, началась Революция 1789 года», он добился большего успеха, нежели в выявлении группы людей, сыгравших в тот момент определяющую роль. Однако его неудача не была бы, в этом ракурсе, сколько-нибудь заметной, используй он менее ясную схему. Не была бы она столь ощутимой и если бы он в этой короткой и, в общем-то, популярной книге не проиллюстрировал свои общие положения конкретными примерами – называя имена и цитируя источники, не обращая внимания на то, в какой мере они соответствуют его схеме, но зато тщательно отслеживая их связь с обсуждаемыми темами. Мало кто из историков обладает одновременно и смелостью, и осторожностью, необходимыми для того, чтобы обнажить все возможные противоречия в своей работе. И мало кто столь виртуозно владеет своим нелегким ремеслом.



[1] Lefebvre G. The Coming of the French Revolution. Princeton, N. J., 1947 (перевод Р.Р. Палмера с издания: Quatre-Vingt-Neuf. P., 1939). P. 37. (Далее ссылки на страницы данной книги приводятся в круглых скобках, сразу после цитат.)

[2] Дополнительные оговорки требуются при текстуальном анализе официального, но не проверенного автором перевода. Эта процедура казалась желательной с самого начала. Она таковой остается даже теперь, после того, как я проверила все цитаты по французскому оригиналу, чтобы предвосхитить возможную критику. Незначительные несоответствия, что неизбежно, встречаются на большинстве страниц, однако тонкие смысловые оттенки оказались утеряны и в ряде ключевых фраз. Так, например, «du jour au lendemain» оказалось переведено как «между вечером и утром», «ce ne fut qu’une clameur», как «поднялись крики протеста», 20 из 50 дижонских гильдий превратились в 21 из 50 и т.д. Ни одно из этих несоответствий не затрагивает существенных вопросов (следует отдать за это должное тщательности переводчика). Там, где это могло в некоторой степени повлиять на мой анализ, я не встретила ни единого случая, когда бы цитирование французского оригинала или мой собственный перевод ослабили бы мою систему доказательств (разве что в некоторых ситуациях слегка подкрепили ее). Таким образом, нет причин отказываться от наиболее удобного способа основываться на единственном английском переводе, ссылки на страницы которого легко проверяемы. Еще одна веская причина не отсылать читателя к французскому изданию – его редкостная недоступность (см. об этом предисловие Палмера, vi).

[3] Цитата из отзыва Крэйна Бринтона с задней обложки издания 1957 года (N. Y., 1957).

[4] Lefebvre G. La Révolution Française. Rev. ed. P., 1951. P. 107-146.

[5] См. их имена ниже, в цитате, посвященной данному комитету.

[6] См. портрет Мирабо в полный рост (кисти Боза) и меньшие по размеру портреты Лафайета, Байи, Мунье, Сийеса, Ноайля в Lefebvre G. Quatre-Vingt-Neuf. P. 64, 112.

[7] Более раннее описание аристократии указывает (13), что дочь банкира Лаборда стала графиней де Ноайль, тем самым связав род Лаборда с семейным окружением Лафайетов. Браки такого рода (между высшим дворянством и haute bourgeoisie) указывают на ошибочность разделения революционных лидеров на аристократические и буржуазные элементы. Следует заметить, что финансовые отношения, связывающие обе группы, не настолько значительны и не обязательно коррелируются с социальными, семейным или личными близкими отношениями. Так, деловые связи между аристократами, предпочитающими общество членов своего собственного класса, можно, вплоть до наших дней, практически не принимать во внимание. То, что д’Артуа вкладывал деньги в предприятия Жавеля (13) ничего не говорит нам о его политической или социальной ориентации.

[8] По поводу важной и постоянной роли, которую сыграл этот академик, см. множество ссылок на Тарже в именном указателе.

[9] Герцог д'Эгийон, сыгравший ведущую роль, совместно с Тарже, Лафайетом, а также зятем последнего, виконтом де Ноайлем, в ночи 4 августа 1789 года, описывается позднее, как «один из крупнейших землевладельцев Франции» (161).

[10] Автор не учитывает очевидное противоречие, заключающееся в том, что центр парламентского сопротивления становится центром сопротивления власти парламента. Это только один из многих парадоксов, неочевидных благодаря стройности авторской схемы. Поскольку одна половина парадокса относится к первому акту, а другая – ко второму, читатель, как и автор, может забыть, что обе части все же взаимосвязаны. Так, бретонское третье сословие на страницах 18-19 представлено дворянами и привилегированными лицами. На страницах же 60-61 та же самая группа привилегированных лиц противостоит дворянству и духовенству до тех пор, пока не добивается равного налогообложения, которого она давно уже требовала. В этом случае, парадокс, созданный усиленным подчеркиванием единого фронта привилегированных групп в первом акте, разрешается, если учесть, что муниципальная олигархия имела отнюдь не те же самые интересы, что и наследственное дворянство. Что же касается первого парадокса, для него мне так и не удалось найти столь же простого решения.

[11] Нигде анализ не оказывается столь запутанным, как в случае с этим поступком (32) аристократии Дофине. «Все еще … недовольная, поскольку Бриенн … даровал двойное представительство» (курсив мой. – Э.Э.) и индивидуальное голосование новым провинциальным ассамблеям, эта аристократия требовала возвращения старых штатов. Она открыто не повиновалась его отказу удовлетворить это требование, «получила поддержку буржуазии», а позже, в Визиле, создала ровно ту самую форму представительства, которая, как нам было сказано, и вызвала ее сопротивление. Если же рассматривать эту ситуацию скорее как противостояние Версаля и провинций, нежели аристократов и простолюдинов, она окажется куда менее загадочной. Региональное соперничество, превалировавшее над социальными противоречиями, оказалось за рамками данной монографии, однако оно не менее важно для понимания тех форм, в которые выливался предшествовавший Революции конфликт.

[12] Как всегда, когда в повествовании приводятся конкретные примеры, безликая буржуазия исчезает. Когда речь заходит о революционной инициативе, расплывчатая социальная терминология оказывается более походящей, чем точные определения. Чем ближе мы к рассмотрению реальных людей, тем более далеки от четкой полярности классовых различий. Следует заметить, что даже ремесленники в некоторых случаях «считались нотаблями» (44) наряду с городскими олигархами, членами академий, магистратами, и аристократами.

[13] Во французском издании – двадцать, в версии Палмера – двадцать одна. (См. выше сноску 2.)

[14] Предположение о возможности соглашения по вопросу представительства до издания постановления парламента, свидетельствовало бы о том, что проблемой стали заниматься раньше, нежели она возникла. Вопросы, по которым можно было бы наблюдать согласие или несогласие, были все еще незаметны на протяжении двух с половиной месяцев с 5 июля до 23 сентября 1788 года, когда волна возбуждения прокатилась по образованной части общества. Кажется вероятным, что никто, будь то буржуа или нет, толком не знал, чего ожидать после того, как стало известно о созыве Генеральных Штатов; что поощрялись скорее все возможные надежды и планы, нежели существовали какие-то особенные ожидания того, как будут представлены сословия.

[15] Журналисты XVIII в., независимо от их способностей, были менее информированы, нежели их современные коллеги, но в равной мере недобросовестны. На самом деле, конфликт между третьим сословием и двумя другими расколол духовенство по этому вопросу.

[16] Тем самым предполагается, что движение само порождает подстрекателей и лидеров. Некоторых – да, но, на мой взгляд, в данном случае происходило обратное.

[17] Использование курсива объясняется необходимостью показать двусмысленность авторских суждений о группе, чья деятельность здесь обсуждается, о том, кто кого привел в движение и кто защищал чье дело. Автор использует как минимум четыре, а возможно, пять или шесть собирательных образов: буржуазия, лидеры патриотической партии, третье сословие, «нация», подстрекатели и лидеры.

[18] У Лефевра эти проблемы не обсуждаются; приведенные сведения взяты из: Thompson J.M. The French Revolution. N.Y., 1945. P. 4.

[19] Лефевр отмечает всю хитроумность борьбы за удвоение представительства третьего сословия при том, что вопрос о индивидуальном голосовании оставался открытым (55, 59-60). Косвенным образом он показывает, насколько политически необходимо для патриотов было отложить этот вопрос. Однако он ни разу не поясняет, что, когда пропагандисты оговаривали необходимость «индивидуального голосования» или когда, как это было в случае с Дижоном, муниципальные власти препятствовали этому (56), раздельное посословное голосование в ходе выборов в Генеральные Штаты принималось всеми и безоговорочно. Индивидуальное голосование относится только к той процедуре, которой станут следовать в Версале, после того как туда прибудет удвоенное третье сословие.

[20] Ford F. Robe and sword: the Regrouping of the French Aristocracy after Louis XIV. Cambridge, Mass., 1953.

[21] По словам автора, они не только согласились; они активно стремились к этому результату. Они не просто голосовали за декларацию; именно они были первыми, кто ее предложил (Лафайет, 11 июля 1789 года) (89). Совместно с другими членами Комитета тридцати, они также играли важную роль в разработке этой декларации.

[22] О дискуссии, касающейся противопоставления «вертикальных» группировок «горизонтальным» фронтам, касающейся «щекотливого вопроса» об участии различных социальных групп в антиправительственной деятельности семнадцатого столетия, см.: Bernard L. French Society and Popular Uprisings under Louis XIV // French Historical Studies. Fall 1964. III. P. 454-474.

[23] В наказах предлагалось и предполагалось, чтобы правительство создало отдельное сословие из крестьян или обеспечило раздельные выборы городских и сельских депутатов (65).

[24] Делегаты третьего сословия, прибывшие в Версаль в мае 1789 года «были неизвестны друг другу, и было невозможно предсказать, как далеко они пойдут» (78).

[25] Когда король, обещая 5 июля 1788 года созвать Генеральные штаты, призвал своих подданных в своем традиционном приглашении выражать свои взгляды, он «тем самым не подразумевал даровать свободу печати», однако небывалое распространение памфлетов нарушило его замысел, высвободив поток, который «поразил современников» (54).

[26] Какими бы предприимчивыми они не были, эти люди, расположенные «повсюду», физически не могли «согласовывать свои действия», чтобы убедить электорат голосовать за определенный список кандидатов. Требуется одна группа людей, собранная в одном месте, чтобы присматривать за тем, чтобы все остальные не «направились» в разные стороны.

[27] Многие буржуазные семьи направляли одного сына на духовное поприще, в то время, как другого – на юридическое. Но для первых существовала большая вероятность того, что они будут приписаны к городским церковным кафедрам, нежели к деревенским приходам. Они оказывались наименее предприимчивыми среди потомков буржуазии. И наконец, применять термин «буржуа» и по отношению к сельским священникам, и по отношению к «верхушке дворянства .., чьи условия жизни приближали их к буржуазии» (14), означает вывести толкование этого и так неточного термина далеко за пределы его и без того оспариваемых рамок. Есть что-то неимоверно неправильное в структурной модели, которая причисляет высшее дворянство и низшее духовенство к среднему слою «среднего класса».

[28] Конфликт, проистекавший из противопоставления этих двух концепций (одна принадлежит эпохе рукописной культуры, другая – печатного станка) был тщательно проработан в ходе парламентских дебатов во время кризиса, предшествующего принятию английского Билля о реформе 1832 года. И он ни разу не становился объектом специального обсуждения во Франции XVIII в. (где уровень грамотности был, возможно, ниже, чем в Англии семнадцатого, хотя у сельского населения было избирательное право, которое в Англии появится лишь в 1885 году), поскольку те, кто мог бы отстаивать старые порядки (значительно более убедительно, чем сторонники гнилых местечек) были сведены к бессильному меньшинству еще до появления Национального собрания. «Делегация дворянства включала в себя нескольких талантливых людей, однако обстоятельства воспрепятствовали тому, чтобы их участие могло было быть почувствовано» (67). Французская аристократия могла быть менее гибкой, чем английская, но она столкнулась с более неприятным решением, которое ей пришлось проглотить, причем ее заставили сделать это в течение одного года, а не столетий.

[29] Voltaire F. Lettres Philosophiques: XIII – sur M. Locke. Цит. по: Randall J.H. The Making of the Modern Mind: a Survey of the Intellectual Background of the Present Age. Cambridge, Mass., 1926. P. 363. См. также другой, более полный перевод в: The Career of Philosophy, From the Middle Ages to the Enlightenment. New York, 1962. P. 870.

[30] Ларошфуко-Лианкур также называется в качестве самого влиятельного оратора по коммерческим проблемам (68).

[31] Чтобы избежать недопонимания, стоит особо подчеркнуть словосочетание «в той мере». Существует множество аспектов Революции 1789 года, которые затрагивает Лефевр, а моя дискуссия с ним обходит. На всем протяжении статьи я старалась выделить вопрос о том, как определить, от кого исходила революционная инициатива, анализируя, кто выступил в 1788-1789 годах. Прежде, чем предпринимать крупномасштабный анализ других проблем, необходима ясность и четкость в этом вопросе.

[32] Tilly Ch. The Vendée. Cambridge, Mass, 1964. P. 160.

[33] Что, собственно, служит предметом дискуссии показано Альфредом Коббеном в: Cobban A. The Social Interpretation of the French Revolution. Cambridge, 1964. Коббан предлагает различать «буржуа»-землевладельцев, рантье, чиновников, людей различных профессий и «буржуа»-капиталистов, промышленников, финансистов. Его утверждение, что Французская революция была совершена против капитализма «революционной буржуазией» посягает на признанные авторитеты. Но хотя Коббен выступает против Лефевра и историков-марксистов, он остается в равной мере убежденным, что можно выявить действующие лица революции путем изучения получивших от нее выгоду.


Назад
Hosted by uCoz


Hosted by uCoz