Французский Ежегодник 1958-... Редакционный совет Библиотека Французского ежегодника О нас пишут Поиск Ссылки
Культурный поворот III года Республики

Б. Бачко

 

Французский ежегодник 2000: 200 лет Французской революции 1789-1799 гг.: Итоги юбилея. М.: Эдиториал УРСС, 2000. с. 103-125.

«Культура повторяла, на протяжении последних трех лет, судьбу Национального Конвента. Она стенала вместе с вами от тирании Робеспьера, она восходила вместе с вашими коллегами на эшафоты; и в эти бедственные времена патриотизм и наука в слезах и печали требуют у их могил воздать за эти жертвы. После 9 термидора, взяв власть и вернув свободу, вы, в первую очередь, направили свои усилия на утешение и поощрение искусств»[1].

Действительно, сразу после Термидора Конвент приступает к проведению интенсивной культурной политики, которая продолжалась до завершения его работы в брюмере IV года. Это было время важных начинаний в области культуры. Список их впечатляет: создаются Политехническая и Педагогическая (Нормальная) школы, метрическая система мер и Консерватория искусств и ремесел, школы Восточных языков и Здравоохранения, центральные школы и Горный институт, Национальный институт наук и искусств и Музей французских памятников.

III год стоит особняком не только по количеству подобных нововведений, хотя оно, безусловно, наибольшее за весь революционный период. Среди них оказались те, которым предстояла долгая жизнь и которые полностью изменили культурный облик Франции. Вот три наиболее ярких примера: введенная 18 жерминаля III года метрическая система увенчала собой реформу системы мер и весов, начатую Учредительным собранием в 1790 г.; учрежденная 7 вандемьера III года Центральная школа общественных работ, переименованная впоследствии в Политехническую школу, положила начало системе высших школ, которая стала характерной особенностью французской культуры; и, наконец, в результате принятия ряда законов, возникло то сочетание частных и общественных школ, чье полное конфликтов сосуществование наложит отпечаток на развитие всей системы образования во Франции последующих двух столетий.

«Пусть заглянут в летописи всех народов, посмотрят на разные страны и разные века: нигде не найти ни нации, ни эпохи, где за несколько месяцев, сделали бы столько для человеческого разума», – напишет восемь лет спустя Жан-Батист Био[2]. Это признание тем более важно, что исходит не от политика, а от ученого, блестящего физика, и относится к эпохе Консульства, когда похвалы в адрес Конвента, пусть даже термидорианского, были не слишком распространены. Ссылка на все исторические эпохи и народы, разумеется, - дань риторике того времени. Однако даже с этой оговоркой замечание Био по сути своей совершенно справедливо. III год, бесспорно, знаменует собой решающий поворот революционной политики в области культуры. Это бурное время, неотделимое от термидорианской эпохи в целом, является, в определенном смысле, вершиной, откуда можно охватить взглядом все направления и пути культурных преобразований Революции.

Вывести Революцию из тупика Террора, сохранить некоторые плодотворные начинания II года в области культуры, произвести переход от практики революционной целесообразности к конституционному порядку – сочетание этих задач термидорианской политики определяло культурную конъюнктуру III года республики. Их выполнение позволяло решить насущные политические, институциональные и культурные проблемы, связанные с выходом из Террора.

Сразу после 9 термидора Террор стал рассматриваться как настоящее бедствие, поразившее культуру. «Ныне настали суровые времена, да-да, именно суровые! Тирания истребляла наиболее выдающихся гениев. Почти угасшее пламя науки с трудом поддерживали несколько человек, одиноких и не связанных друг с другом. И если вы не поспешите его разжечь, Республика сгинет во тьме»[3]. Требовалось как можно скорее изменить культурный климат, положить конец разрушению культурного наследия, культурному нигилизму, а также общему недоверию к культурной элите или, иначе говоря, к образованным людям, чтобы таким образом вернуться к решению задач, изначально стоявшим перед Революцией в данной области.

Намереваясь радикально изменить культурную традицию, термидорианцы в то же время без колебаний брались за реализацию проектов, начатых тем самым «тираническим правительством», которое они же непрестанно именовали невежественным и варварским. Это двойственное отношение, чреватое внутренними противоречиями, в полной мере отражало то сочетание разрыва и преемственности, каким характеризовалась термидорианская эпоха в целом. В этих противоречиях, которые нередко парализовали его работу, термидорианский Конвент черпал свои силы. Во II году практика, институты и исполнители Террора слишком часто оказывались неотделимы от государственных структур, однако разрыв с Террором надо было произвести таким образом, чтобы не поставить под угрозу ни преемственность республиканского строя, ни легитимность самого Конвента. Термидорианцы унаследовали от II года огромное количество законов и постановлений, исчислявшееся тысячами. Робеспьеристский Комитет общественного спасения, бдительный и недоверчивый, использовал свою огромную власть для прямого вмешательства во все сферы общественной жизни, регулируя их до мельчайших деталей. Термидорианский Конвент приступил к упорядочиванию этого хаоса исключительно из прагматических соображений. Ему тем более приходилось быть осторожным, что пересмотр любого «тиранического» законодательства ставил вопрос о компрометирующем прошлом самого Конвента, о том, что он сам же и голосовал за все эти декреты.

«Когда с помощью своих многочисленных сообщников, он (Робеспьер) держал вас в оковах под своей смертоносной дланью, когда один лишь его взгляд означал смертный приговор, когда, наконец, он похитил у вас право издавать законы, разве не были исходившие отсюда акты отравлены ядом его властолюбия? Следуя своей природной подозрительности, неуверенный и осторожный, не он ли постоянно вносил в ваши декреты положения, благоприятствующие его тираническим замыслам? Иначе говоря, мы обязаны бросить взгляд в прошлое, пересмотреть наши собственные творения и исправить пороки ряда наших законов, которые, если можно так выразиться, порождены тиранией»[4].

В области культуры так же, как и в других сферах, происходило разделение законов на те, что подлежали отмене, поскольку были отмечены клеймом «тирании» и «вандализма», и те, что предстояло довести до конца, поскольку их признали позитивными. Отметим, что как раз накануне 9 термидора робеспьеристский Комитет общественного спасения предпринял ряд важных культурных инициатив. В частности, весной II года он постановил основать Военную школу и Школу общественных работ, а также организовать многочисленные конкурсы по архитектуре, скульптуре и живописи. После 9 термидора политика культурного возрождения требовала продолжения этих проектов. Однако, даже в тех случаях, когда термидорианские власти принимали решение в пользу преемственности, они изображали его как радикальный разрыв с политикой «вандалов» и «невежд» – сторонников Робеспьера.

Необходимо подчеркнуть, что поворот III года Республики был обусловлен сочетанием ряда политических и культурных факторов, тесно связанных между собой. Решения в области культуры отвечали задачам термидорианской политики в целом: выйти из Террора, покончить с его наследием, завершить Революцию построением правового государства и установлением конституционного порядка управления. Преобразования III года в сфере культуры учитывали опыт эпохи Террора и должны были стать одной из основ формирующегося конституционного порядка. Чтобы избежать повторения революционного прошлого, требовалось создать новый тип гражданина – новый и в политическом, и в культурном плане, – такой, который бы противостоял «человеку революционному» – типу, нашедшему воплощение в активистах секций и деятелях Террора. Выход из Террора означал конец стихийной активности и энтузиазму дилетантов, а также – невежественному эгалитаризму с его демонстративной грубостью манер. Чтобы обеспечить переход от революционной мобильности к стабильному и продолжительному республиканскому порядку, новым институтам нужны были образованные и ответственные граждане, а государству для выполнения его функций требовались люди способные и талантливые.

«Сегодня, извлекая уроки из наших ошибок, несчастий народа и преступлений тиранов, мы можем сделать необходимые выводы и следовать только своим принципам… О! Сколь отличается наше положение от положения двух предшествующих Собраний! Каковы бы ни были их принципы, им (Собраниям) приходилось считаться с энтузиазмом, не ведавшим границ; мы же можем прислушиваться к разуму, которому чужды крайности… Институты, наиболее полезные для защиты духа свободы, воодушевления народа и победы над деспотизмом, оказались по тем же самым причинам разрушительны для появившегося благодаря им нового строя. И мы, испытавшие на себе пороки этих институтов и не ожидающие от них более никакой пользы, можем заменить их институтами мудрыми, постоянной задачей которых станет поддержание порядка и стабильности»[5].

В термидоре Революция пошатнулась, и все уже было не так, как ранее. Изменения оказались принципиальными, затронувшими саму связь времен, основное измерение Революции. До Термидора в революционном воображаемом доминировало представление о линейности времени, поступательном и непрерывном движении Революции, которая, начиная с отправной точки, открывшей новую эру, двигалась к новому Граду, где должна была дать изначально обещанные блага и нововведения. Препятствия и конфликты на этом пути могли возникать лишь по вине ее врагов, неистово стремившихся помешать Революции в достижении поставленных ею целей. Соответственно Революция не имела истории – одно лишь начало. Она жила только настоящим – это и служило ей источником уверенности в себе – и сохраняла вечную юность. Подобное представление о времени – питательная почва для революционного волюнтаризма. Обладая удивительным могуществом, Революция дала своим приверженцам и, в частности, руководителям революционного государства, ощущение власти над временем. Она оправдывала постоянное ускорение в движении по пути к реализации ее целей. Эта волюнтаристская идея подчинения времени достигла кульминации в действиях революционного правительства II года. Барер, щедрый на гиперболы, нашел для нее замечательную формулировку: «Прошло то время, когда практика противопоставлялась принципам, а принципы – Революции. У Революции тоже есть свой принцип – ускорить все для своих нужд. Революция действует на человеческий разум, как солнце Африки на растительность»[6]. Таким образом, революционные действия и методы как бы заставляли время сжиматься и преодолевать свою инерцию.

В III году Республики время революции перестало быть временем безграничных обещаний. Для него характерна усталость, и единственное обещание, которое Революция еще готова сдержать – это обещание окончить ее саму. Она потеряла власть над временем и сама теперь все больше оказывается под его властью. Понимание этого и ожидание скорого прекращения Революции прекрасно выражены Лаканалем: «Необходимо и мудро ожидать конца того великого ряда социальных открытий, с которым оказались сопряжены все наши беды. Время, называемое великим господином человека, было столь щедро для нас на самые ужасные уроки, что отныне именно оно должно стать единственным и всеобщим учителем Республики»[7].

Закончим на этом общую и по необходимости краткую характеристику положения в области культуры на III году Республики. Ни один из обозначенных нами аспектов не может рассматриваться в отрыве от остальных: происшедший поворот стал результатом их взаимодействия и сочетания. Сложность и многогранность этих перемен мы попытаемся показать на примерах кампании против вандализма, судьбы революционного календаря и проведения реформы образования.

*   *   *

Обличение вандализма составляет лейтмотив политики термидорианцев в области культуры. Напомним, что Грегуар представил «Доклад о разрушениях, произведенных вандализмом, и о способах его обуздать» уже14 фрюктидора II года, то есть всего лишь через пять недель после 9 термидора. Каков бы ни был в его выступлении удельный вес риторики и преувеличений, оно сообщало о понесенном культурой уроне. «До сих пор нас должна ужасать быстрота, с которой заговорщики деморализовали нацию и через варварство привели нас к рабству. В течении одного года они едва не уничтожили труды нескольких веков цивилизации… В течении этого кровавого года, погрузившего Францию в траур, все мы стояли на краю пропасти»[8]. Выйти из Террора и положить конец вандализму – это были две стороны одной задачи. В ходе кампании против «вандалов» укреплялась политическая воля повернуть вспять тенденции, имевшие место в области культуры. Обличение вандализма не ограничивалось темой гибели культурного достояния, а было направлено против всей совокупности представлений и всей культурной политики эпохи Террора.

«Вандализм» – это, прежде всего, уничтожение памятников, «новое иконоборчество». Доклады Грегуара содержали одно принципиальное новшество. Тогда как предшествующие ему обличения оставались общими и расплывчатыми, довольствуясь, самое большее, упоминанием отдельных конкретных случаев, обвинения Грегуара содержали длинный список разрушений, который от доклада к докладу только увеличивался. Ничто не осталось в целости и сохранности: разоренные соборы, искалеченные скульптуры, изрезанные или сожженные полотна выдающихся художников, превращенные в свинарники библиотеки, разорванные манускрипты и ценные книги… Пострадали не какие-то отдельные районы, а вся страна; не только Париж, но и Шартр, Страсбург, Франсиад (бывший Сен-Дени), Нанси, Карпантра, Версаль, Каркасон, Лаон, Ним, Верден… И современники, просто оглядевшись вокруг, могли без труда дополнить этот впечатляющий перечень.

Эффект прорыва, произведенный докладами Грегуара, трудно переоценить. После них в Комитет общественного образования и во Временную комиссию по искусствам непрерывным потоком потекли жалобы и петиции. Местные власти и частные лица осмелились, наконец, открыто выразить возмущение и обличить виновных. Так, например, Камбри опубликовал «каталог предметов, избежавших вандализма» и составил огромный список «ужасных разрушений», произведенных в «дни Робеспьера» в Финистере[9]. Предать гласности размах ущерба и назвать виновных означало вызвать целительный шок и продемонстрировать волю и желание покончить с иконоборчеством.

Начиная с первого доклада, Грегуар придал слову «вандализм» более широкий смысл, нежели просто нанесение ущерба памятникам, по которым «прошел топор варварства». Разрушая «предметы наук и искусств», «вандалы» хотели нанести удар по их создателям, гениальным и талантливым людям. Таким образом, между террористическими разрушениями и проскрипциями существовала тесная связь: под «вандализмом» понималась «система преследований талантливых людей», он представлял собой «стремление погасить все источники света», для чего необходимо было «парализовать или уничтожить всех гениев»[10]. И вновь Грегуар не ограничивается общими рассуждениями – он приводит длинный список ученых, художников, писателей, брошенных в тюрьмы при Терроре и освобожденных Термидором. Жертвы вандализма были, таким образом, и жертвами Террора. Однако, увы, «счастливая Революция» пришла слишком поздно. Грегуар вызывает в памяти символичную фигуру Лавуазье и слова, обращенные к нему одним из судей Революционного трибунала: «Республика не нуждается в химиках». Хотя это и апокриф, фраза быстро обежала всю страну. Она обнажала сущность Террора как разрушительной мистерии, одинаково враждебной Просвещению и культуре[11]. После 9 термидора стало известно и о трагической гибели Кондорсе – еще одной символичной фигуры, олицетворявшей собой принесенную в жертву философию.

Эти великие имена стали символом деяний той репрессивной системы, которая по всей стране преследовала образованных людей, якобы, из патриотического усердия, а в действительности – по причине невежества, грубости и «нового фанатизма». Вот как ее обвиняли перед лицом Комитета общественного образования жители Нима: «Кроме того, в эти бедственные времена, когда страх парализовал наши языки, а Террор разорвал все связи между родственниками и друзьями, мы видели, как наши несчастные сограждане сожалели о полученном ими образовании и завидовали судьбе неграмотных»[12]. Тогда как в Страсбурге сажали в тюрьмы преподавателей, в Дижоне «изгоняли учителей и врачей, чтобы заменить их невеждами». Повсюду требовалось «потакать гордыне невежества, убеждая ее, что патриотизм необходим и достаточен для всего». В результате, «на тех местах, где нужна была голова, находились люди, не имевшие ничего, кроме рук». Осуждая невежество, занявшее все места, антивандальная кампания имела в виду якобинских и секционных активистов, которые возводили подозрительность в систему и отдавали революционному рвению приоритет перед способностями. Невежество повсюду питало фанатизм, а он, в свою очередь, находил в нем самого верного союзника. Эпоха Террора лишь подтвердила это общее правило: в результате борьбы с религиозным фанатизмом и попытки освободиться от прошлого сложился «фанатизм нового типа». На самом же деле, по мнению Грегуара, «стремиться под предлогом борьбы с фанатизмом разрушить или уничтожить шедевры, в которых проявлялось величие гения, – вот настоящий фанатизм». Грегуар осуждал неистовую дехристианизацию, включавшую в себя изменение топонимов, то есть ту практику, которая достигла апогея во II году: эта «абсурдная мания доходила до того, что, если бы тогда пошли навстречу неразумным требованиям, вся бы равнина Боса называлась сейчас горой»[13]. Грегуар, однако, не упоминал о том, что сам Конвент относился к этой практике с благосклонным попустительством.

Каким же образом стала возможна эта культурная катастрофа, отвратившая Революцию от ее первоначального призвания? Кто несет за это ответственность? Антивандальный дискурс отвечает на этот вопрос таким же образом, как термидорианский дискурс в целом на вопрос о причинах террора. Террор и «вандальные неистовства» – плод заговора против свободы и Просвещения, ответственность за который несут Робеспьер и его сторонники. В термидорианском воображаемом и, в частности, в черной легенде Робеспьера понятие «тиран» смыкается со словами «невежда» и «вандал».

А.Фуркруа: «Хотели сжечь библиотеки, парализовали обучение. Как же вы хотели найти образованность среди граждан, когда сами они преследовали всех образованных людей, когда достаточно было обладать знаниями, быть писателем, чтобы оказаться под арестом как аристократ. Последний тиран, который сам ничего не знал, отличался крайним невежеством и по крохам собирал обвинения против ряда своих коллег, друзей Просвещения и наук, послав их, в конце концов, на эшафот. Последний тиран произнес перед вами пять или шесть речей, где жестоко поносил, облыжно обвинял, с отвращением и ненавистью порицал тех, кто посвятил себя учению, кто обладал обширными знаниями… Робеспьер всегда смотрел на образованных людей с подозрением, яростью и завистью. И не только потому, что сам не обладал никакими знаниями, но также из-за того, что чувствовал: никогда образованный человек не преклонит перед ним колена»[14].

Ж.М.Шенье: «Последние заговорщики, люди бездарные, столь же тщеславные, сколь и ничтожные, ораторы, одержимые манией красноречия, едва умеющие написать подряд на французском пару фраз, затаили смертельную ненависть к людям просвещенным… Не мы ли слышали, как с этой самой трибуны лицемерный и заносчивый диктатор обвинял большинство писателей в том, что они опозорили себя в ходе Революции?»[15].

Обвинения быстро были распространены на всех деятелей эпохи Террора, которым разом поставили в вину и разрушение памятников, и репрессии против просвещенных людей. В то время как «нынешний Катилина заплатил за свою жестокость на эшафоте», в большинстве коммун «существовал также свой маленький Робеспьер». Этих «апологетов невежества» особенно часто находили среди членов «старых революционных комитетов, большинство из которых были подонками общества и демонстрировали склонность и к преследованиям, и к разграблению предметов искусства». Выйдя из Просвещения, Революция, что было печально, но неизбежно, «принесла с собой невежество и пороки». Террор стал тем пагубным временем, когда эта пена захлестнула ее. «Подлые сторонники кровавых тиранов распространились повсюду», захватывали все должности и занимались «уничтожением памятников науки, …преследованиями и убийствами ученых и художников»[16].

Обвиняющий и разоблачающий антивандальный дискурс узаконил гонения и репрессии. За докладами Грегуара последовали декреты, приглашающие всех «добрых граждан» доносить властям на «виновных в растратах и ущербе, нанесенном библиотекам и памятникам». Тех, кто делал это по злому умыслу, приговаривали к двум годам тюремного заключения; те, кто не спешил доносить на «вандалов» общественным обвинителям, становились их сообщниками. Первый раз в истории Революции это была не только декларация о намерениях. В III году быть обвиненном в «вандализме» означало подвергнуться немалому риску. Так, в флореале III года в Клермон-Ферране, когда власти разоружали террористов, против «лиц, подпадающих под этот закон», выдвигались следующие обвинения: «вандал, уничтоживший ценную картину Лебрена, неистовый террорист»; «проводник террора и вандал»; «человек малопросвещенный, угнетавший свою секцию, нередко требовавший 330 голов»; «принадлежащий партии террористов и вандалов, известный уничтожением многих важных шедевров живописи и гобеленов..., срывал у крестьян из окрестных деревень золотые кресты, которые они носили на шеях»[17].

Сведение вандализма к терроризму было упрощением и влекло за собой амальгаму. На самом деле, не трудно показать, что страсть к вандализму преследовала Революцию не с девяносто третьего года и что с самого начала она поддалась тому неодолимому очарованию, которое производил на революционные умы образ «tabula rasa», этой исходной точки, откуда история начала новый отсчет. Кроме того, несомненно, что, борясь с эксцессами дехристианизации, именно робеспьеристский Комитет общественного спасения первым попытался остановить разрушения. Впрочем, это не помешало прибегнуть в ходе кампании против вандализма к амальгамам и упрощениям, которые обеспечили ей силу и эффективность. До Термидора сменявшие друг друга революционные власти, без сомнения, не пренебрегали интеллектуальными аргументами, выступая против разрушения культурных ценностей; но им не хватало политической воли, чтобы перейти от слов к делу. После Термидора произошли очевидные перемены. Термидорианские власти «заставили невежество покаяться перед науками» и «отомстили за оскорбления клике заговорщиков, желавшей их уничтожить»[18]. Кампания против вандалов взывала к мести, этой сильной страсти времен Термидора. В нюансы не вдавались: если даже не все «террористы» были «вандалами», то все «вандалы» в большей или меньшей степени были замешаны в Терроре. Огромный масштаб разрушений, тяга людей с грубой речью и замашками мужланов («имевших только руки») к местам, на которых «нужна была голова», жажда реванша не только политического, но и культурного, социального после стольких проскрипций и унижений, – весь этот тягостный опыт Террора повлиял на решимость термидорианских властей покончить с вандализмом.

Однако антивандальная компания имела и свои пределы. Она не полностью прекратила уничтожение культурного наследия. По сути, она ограничилась противодействием иконоборчеству, разрушению религиозной и «феодальной» символики[19]. Комитет общественного просвещения и Временная комиссия по искусствам все чаще и с новой энергией выступали за спасение подвергавшихся опасности памятников. Что, однако, еще далеко от того, чтобы возместить весь причиненный ущерб и спасти все то, что еще можно было спасти. И не только потому, что разрушать всегда легче, чем строить, но и потому, что представление о необходимости сохранять общественное достояние и обеспечивать культурную преемственность формировалось довольно медленно. Напротив, страсть к разрушениям, и без того примитивная, увлекала тем легче, что поддерживалась всем революционным порывом. Так, в то же самое время, когда Грегуар уже выступал со своими докладами, в каких-нибудь полутора тысячах метров от зала заседаний Конвента гигантские обломки статуй царей Иудеи, сброшенные с Нотр-Дама, устилали землю и служили отхожим местом для прохожих. Л.С. Мерсье, хотя и нападал на «вандалов» и «террористов», все же полагал, что это не более чем возмездие, символический жест, показывающий, что история наказывает преступников…

Новый ущерб наносили продажи национальных имуществ – заброшенных церквей, монастырей, замков… III год их не только не прекратил – напротив, их объем увеличился благодаря совпадению нескольких факторов: безудержной спекуляции, катастрофическому падению курса ассигнатов, все более растущими в связи с войной потребностями государства. Разрушение порой затягивалось на многие годы, как свидетельствует пример аббатства Клюни, стены которого систематически использовались как каменные карьеры жителями соседних городков[20].

«Настало время, когда в Республике можно безнаказанно иметь талант; настало время, когда таланты, в страхе спасавшиеся бегством, по-братски объединяются под защитой нации»[21]. III год и, в частности, кампания против вандализма радикально изменили положение культурных элит. В первый раз за последние восемнадцать месяцев ученых, художников и писателей не только не арестовывали, но, постепенно, начали выпускать из тюрем[22]. Они не только рассказывали о пережитых бедах; но и сами начали обвинять своих обвинителей. Став временем сведения счетов, эпоха Термидора изобилует такими рассказами, проливающими яркий свет на предшествующий период. Вот что произошло, например, с Клодом-Николя Леду, одним из наиболее выдающихся архитекторов своего времени. Построив в свое время стену Откупщиков, «о которой говорил весь Париж (mur qui a fait murmurer Paris)», он во время Революции попал в категорию «подозрительных», 9 фримера II года был арестован и уже из тюрьмы тщетно требовал у Комитета общественной безопасности вернуть конфискованные полицией записи и наброски, чтобы продолжать работать на благо архитектуры. Он вышел на свободу лишь после 9 термидора в результате вмешательства Временной комиссии по искусствам. Несколько месяцев спустя, в жерминале III года, он предстал перед комиссией своей секции (Северного предместья), занимавшейся расследованием злоупотреблений чиновников времен Террора. Тогда-то он и поведал подробно обо всех обстоятельствах своего ареста. К нему в дом ворвались три члена революционного комитета его секции, в том числе тот, что заслужил прозвище «Робеспьер из Северного предместья» (этот человек даже сменил имя своей дочери на Максимилиану). Начался допрос: Леду напомнил террористам о своих заслугах в области архитектуры и заявил о неизменной преданности Республике. Они даже не выслушали его и перевернули весь дом в поисках компрометирующих документов, которые так и не нашли. После этого они сожгли его диплом архитектора вместе с несколькими книгами из его библиотеки и спросили, знаком ли он с Эбером и Шометтом. После отрицательного ответа его тут же арестовали[23].

Конвент демонстрировал желание примирить культурные элиты с Республикой, положить конец популистскому недоверию в их адрес и возместить нанесенный ущерб, предоставив материальную помощь, «премии, компенсации и пенсии» двум сотням ученых, художников и писателей – шаг тем более необходимый, что большинство из них оказались в нищете из-за репрессий, закрытия прежних культурных учреждений, отсутствия заказов… Однако эти меры имели весьма локальный характер и их практический эффект был снижен падением курса ассигнатов. Реальное же улучшение материального положения для данной категории лиц последовало лишь в результате новых культурных инициатив.

Пожалуй, два факта лучше всего демонстрируют как радикальные перемены в области культуры, так и путь, пройденный всего лишь за один год. Через три недели после 9 термидора, в ходе реорганизации революционных комитетов (важного этапа на пути ликвидации аппарата Террора) Конвент постановил, что стать членом революционного комитета отныне имеют право лишь те, кто умеет читать и писать[24]. Годом позже Конституция III года обобщила это культурное требование, сделав его условием отправления гражданских прав. Первая мера показывала, что выход из Террора носил и политический, и культурный характер; вторая, к которой мы еще вернемся, создавала культурный фундамент для нарождающегося республиканского строя.

*   *   *

Одно дело заклеймить «тиранию вандалов» вообще, другое дело – принять конкретное решение о том, от чего именно в институциональном и культурном наследии II года необходимо отказаться. В III году Республики особенно уязвимым для критики выглядел революционный календарь и, казалось, все шло к тому, чтобы его просто отменить. В самом деле, он прекрасно подходил на роль символа того самого террористического и «вандального» наследия, с которым боролись термидорианцы и которое также включало в себя революционные имена и «народный» стиль в одежде, красный колпак и вульгарную карманьолу, памятники Горе и другие монументы, воздвигнутые во II году. Будучи навязан сверху как инструмент дехристианизации, революционный календарь с самого начала встречал ожесточенное сопротивление. После Термидора, вслед за общей политической либерализацией и, в частности, постепенным возвращением свободы культов, его соблюдали все меньше и меньше. А начиная с зимы III года участились нападки на саму необходимость сохранения «так называемого революционного календаря». Тем не менее, проект Конституции III года содержал отдельную статью, посвященную его применению, что вызвало настоящий взрыв негодования. Ланжюине, хотя и входил в Комиссию одиннадцати, яростно противился включению подобной статьи в Конституцию и сформулировал в своей обвинительной речи все претензии к этому искусственному и пагубному изобретению.

Этот так называемый революционный календарь, говорил Ланжюине, – не более, чем «календарь тиранов», «календарь губителей Франции», – вот почему он ни в коем случае не должен стать «конституционным календарем французского народа». Сохранять его значит увековечить память о Терроре и поддерживать недоверие к республике, которая «до сих пор была лишь словом, ставшим для многих одиозным из-за преступлений наших тиранов». Стремились ли создатели этого календаря к чему-либо другому, кроме как «воспрепятствовать религиозным взглядам французов?.. Замысел наших угнетателей, изменивших названия времен года и дней недели, заключался в том, чтобы уничтожить культ, столь ревностно ими преследуемый. Почему наиболее торжественный из религиозных праздников (Рождество) стал в календаре Ромма и Фабра д’Эглантина днем собаки?» Почему дополнительные дни назвали «именем грязным и одиозным – санкюлотиды»? Сохранять этот календарь, «отвергаемый и презираемый большинством граждан», значит погрузить страну в чреватую бедствиями междоусобицу в то самое время, когда люди хотят, наконец, перейти к правовому государству и конституционному порядку.

«Увидим ли мы вновь, как во времена Робеспьера и Шометта, штрафы, конфискации, мучительные и позорящие наказания для тех, кто не соблюдает верность Святой декаде? Мне кажется, что представители народа не должны противоречить его настоящей и известной им воле. Считаете ли вы, что надо заставить людей, вопреки их желанию, покориться произвольному и вредоносному закону? Есть ли у вас для этого власть? И есть ли у вас на это право?»

Примечательно, однако, что Ланжюине предлагает нечто вроде компромисса, дабы «сохранить то, что есть полезного в этом календаре». Так, он рекомендует вести «летоисчисление с начала эры Республики», оставляет месяц в тридцать дней и дополнительные дни. Напротив, упраздняются декады и последние дни декад (décadis); а старые названия месяцев остаются в качестве некоторого «параллельного летоисчисления»[25].

Нападки Ланжюине нашли поддержку в петициях нескольких секций, где они сочетались с критикой декретов о двух третях. Но Конвент не отступил и солидаризировался с позицией Ларевельера-Лепо:

«Чем внимательнее мы рассматриваем новый календарь, тем очевиднее становятся его преимущества. Без сомнения, я не обязан любить тех, кто его создал, однако речь идет о деле, а не о людях, и только невежды или аристократы могут выступать против этого института, который, каким бы новым он ни был, какими бы мало уважаемыми людьми не был основан, тем не менее приносит самую большую пользу»[26].

В системе представлений того времени новый календарь играл роль символа, смысл которого приобретал особое значение в свете обрушившихся на него нападок. Он воплощал в себе невозможность разрыва между новым республиканским порядком, создаваемым Конституцией III года, и революционным прошлым, наследником коего, пусть даже лишь в силу самого хода вещей, выступала термидорианская власть. Отменить календарь значило поставить под сомнение ту символическую дату – дату основания Республики, что открывала новую эру и откуда начинался отсчет лет. А это означало бы символическое признание того, что возврат к эпохе до I года возможен, и, соответственно, разрушало бы всю систему представлений, обосновывавших легитимность власти, свою преемственность по отношению к которой термидорианский Конвент полностью признавал. Отмена календаря означала бы восстановление воскресений и католических праздников; она выглядела бы как проявление слабости перед лицом священников, позволила бы религии, отнесенной к сфере частной жизни, вновь вторгнуться в общественную сферу и тем самым поставила бы под вопрос отделение культов от государства. При этом была бы скомпрометирована система гражданских праздников, служившая государству основным воспитательным средством, а также призванная, по формулировке Конституции, «поддерживать братские отношения между гражданами и их привязанность к Конституции, Отечеству, закону» (ст. 301). Отказ от календаря мог также поставить под сомнение целесообразность недавно введенной метрической системы мер и весов. Одним словом, как сказал Ларевельер, происхождение календаря, конечно, не внушало уважения, но его отмена была чревата риском серьезной дестабилизации власти. В конце концов, Конвент решил его сохранить. Он интегрировал его в республиканский порядок управления, освободив, насколько то было возможно, от следов бурного революционного прошлого. Так, исчезло название «санкюлотиды», применявшееся к дополнительным дням, равно как ежегодник Ромма; последние дни декад перестали быть праздничными, по крайней мере, до фрюктидора V года.

Совсем по-иному поступили с законом об образовании, принятом 29 фримера II года, в самый разгар Террора. В его основе лежал проект, с большим энтузиазмом одобренный за несколько дней до того у якобинцев и представленный Букье, депутатом до того неизвестным, художником и другом Давила. Этот проект привлек Конвент своей видимой простотой. «Сложнейшая проблема организации народного образования», по предложению Букье, должна быть решена введением «простого и легкого в исполнении плана; который позволил бы навсегда отказаться от всякой идеи сообщества академиков и педагогической иерархии; - плана, принципы которого соответствовали бы принципам конституции: свобода, равенство, лаконичность». Действительно, данный проект строился на основе вполне определенной революционной практики, использовавшейся в качестве модели для организации школ. Закон вводил государственную монополию в области начального образования. Школы становились бесплатными, учителя получали жалование от Республики в зависимости от количества присутствующих на занятиях учеников. Конвент вводил обязательное посещение школы, постановив, что родители должны «постараться» отправить туда детей, что подкреплялось значительными штрафами. «Ребенок прежде всего принадлежит Республике, а уже потом своему отцу» – в соответствии с данным принципом закон вводил школу светскую и, соответственно, дехристианизированную; впрочем, практически все церкви в стране и так уже были закрыты. В соответствии с тем же принципом, закон ставил под сомнение традиционный авторитет главы семьи, принудительно навязывая радикальные изменения в культуре. С другой стороны, план Букье был, на первый взгляд, парадоксальным и удивительным, поскольку провозглашал свободу преподавания. Эта свобода подразумевала возможность для каждого гражданина открыть школу и преподавать без каких бы то ни было ограничений и без проверки его способности этим заниматься. Чтобы открыть школу достаточно было заявить о своем желании в муниципалитете или секции, указав предметы, которые будут преподаваться. В равной мере учителя были свободны в составлении учебной программы при условии, что они будут преподавать Декларацию прав человека, а также учить читать и писать по учебникам, разработанным Комиссией народного образования. Таким образом, дверь оказывалась приоткрыта и для бывших членов конгрегаций и для регентов «малых школ»; однако, с другой стороны, та же свобода предоставляла возможность «продвинутым патриотам», едва умевшим читать и писать, взять на себя задачу народного образования. Тем более, что речь шла о свободе, которая не оставалась без государственного надзора. Учитель должен был представить свидетельство о своей благонадежности и находился под присмотром всех «добрых граждан»; если его обвиняли в преподавании «заповедей или принципов, противоречащих закону и республиканской морали», то наказывали в зависимости от серьезности проступка. Свободная нация не нуждалась в «касте высоколобых ученых» и требовала, чтобы школа формировала «людей деятельных, сильных, неутомимых и трудолюбивых, просвещенных и в своих правах, и в своих обязанностях». А кто мог лучше преподать урок патриотизма, чем народные общества и революционные трибуналы?

«Нужно ли нам далеко искать то, что и так у нас перед глазами? Самые лучшие школы, самые полезные, самые простые, где молодежь могла бы получить воистину республиканское образование, – это, без сомнения, открытые заседания советов департаментов, дистриктов, муниципалитетов, трибуналов и, в особенности, республиканских обществ».

Читая подобные заявлениях нужно, конечно, делать поправку на горячность и революционную риторику. Тем не менее, принятие плана Букье подчиняло образование идеологии, поменяло способности политическим рвением, возбуждало у должностных лиц эпохи Террора недоверие к культурным элитам[27].

Через четыре месяца после 9 термидора Конвент отменяет этот закон, который к тому же только-только начал воплощаться в жизнь, причем крайне неравномерно на территории страны. В течение осени III года Комитет по народному образованию занимается разработкой «национального и органического плана», охватывающего весь спектр проблем народного просвещения. Новую организацию начального образования представил 7 брюмера Лаканаль, который, впрочем, использовал в своем докладе ряд положений проекта, предложенного Сийесом и Дону и отвергнутого в июле 1793 г. Робеспьером. «Франция не страдала бы сегодня от отсутствия народного образования, Отечество не тревожила бы судьба новых поколений, если бы по инициативе Робеспьера не были отвергнуты основы плана, который мы вам сегодня представляем… Он имел свои основания, чтобы отвергнуть эти новаторские (régénératrices) идеи». Делая выводы из постоянных неудач революционной политики в отношении школы и отмежевываясь от «террористических» принципов, новый план содержал прагматические и либеральные положения, разрешающие противоречия между общественной школой, бывшей по своей сути республиканским учреждением, и ее культурным и интеллектуальным окружением, которое, по большей части, оставалось традиционным и ей враждебным. Так, закон предлагал учредить равную для всех начальную школу, светскую и дающую современное образование, но отказывался от принудительных мер, отменяя обязательное посещение школы и вводя свободу образования.

Не вдаваясь в детали, отметим в законе Лаканаля несколько принципиальных моментов, обусловленных культурным поворотом III года Республики. Закон предусматривал создание одной общественной начальной школы на каждую 1000 жителей с отделениями для мальчиков и для девочек, но с единой программой для обоих полов. Все ученики, поступавшие туда с возраста шести лет, получали бесплатное образование. В отношении преподавателей закон выдвигал достаточно высокие требования: учителя экзаменовались и избирались специальной комиссией, назначаемой администрацией дистрикта. Вдохновляемая идеями Кондорсе, программа была строго светской. Школьники должны были учиться читать и писать, изучать Декларацию прав и Конституцию, основы республиканской морали, правила простого счета и межевого дела, основы географии и истории «свободных народов», естественной истории и, наконец, «собрание героических деяний и триумфальных песен». Помимо всего прочего, занятия в школе включали в себя физические и военные упражнения, посещение больниц, мастерских, ручной труд. Разумеется, уже не вставал вопрос о посещении заседаний народных обществ. Преподавание велось на французском языке, «местные говоры» могли использоваться лишь как «вспомогательные средства». Сильной стороной закона было предоставление учителям особого статуса. Они считались чиновниками, получавшими от государства жалование в размере 1200 ливров для мужчин и 1000 ливров для женщин (в больших городах оно было немного выше). Непроданные в качестве национальных имуществ дома священников должны были использоваться для поселения учителей и приема учеников. Наконец, учителям, «долго прослужившим на благо Отечества, нация предоставляла пенсию, обеспечивающую безбедную старость». Равный размер жалования по всей территории страны и его высокий уровень должны были привлечь лучших преподавателей в провинцию. «Мы хотим добиться равенства не на минимальном, а на максимальном уровне… Есть столько причин, которые привлекают талантливых и просвещенных людей в большие города, что было бы неплохо перенаправить часть из них в поля, привлекая легкими условиями существования; только так я вижу равенство в образовании».

Отменяя обязательное посещение школы, Конвент стремился продемонстрировать свой либерализм и желание порвать с «терроризмом». Отмена данного положения закона Букье не вызвала ни единого возражения, поскольку, по всеобщему согласию, обязательное посещение школы рассматривалось и как неприменимое на практике, и как тираническое. На протяжении всей Революции попытки его ввести наталкивались на сильное сопротивление. Не напоминало ли оно действия Людовика XIV, деспота, приказавшего вырывать детей из протестантских семей, отдавая в католические школы? Прошел век, прежде чем обязательное образование вновь появилось в законе о школе, а в повседневную практику оно вошло еще позже. Закон Лаканаля содержал, тем не менее, санкции за редкое посещение начальной школы. Пренебрегающие ею «юные граждане» «будут экзаменоваться перед народом на празднике Юности, и если окажется, что у них нет достаточных для французского гражданина знаний, то, до тех пор пока они их не приобретут, им будет закрыт доступ ко всем общественным должностям». Положение, без сомнения, слишком расплывчатое, не уточнявшее ни какие именно требуются знания, ни о каких должностях идет речь. Однако оно знаменательно тем, что содержит в зачатке идею введения образовательного ценза, получившую в дальнейшем применение на практике.

«Закон ни коим образом не может посягать на право граждан открывать частные и свободные школы под надзором соответствующих властей» – эта статья касалась уже свободы образования. Она вызвала немалые колебания, ведь ставки, действительно, были высоки. В нескольких строках впервые и на долгое время, вплоть до сегодняшнего дня, закон Лаканаля устанавливал существование двух типов школ в системе образования: школы общественной и, пользуясь точной формулировкой, «школы частной и свободной». Конечно, вторая предполагалась лишь в качестве дополнения, однако нет никаких сомнений, что по отношению друг к другу они являлись конкурентами, а потому конфликт был неизбежен. Силою вещей школа «свободная и частная» должна была взять на себя функции противоположные функциям школы общественной, светской, бесплатной и равной для всех. Религиозный контекст этого противопоставления очевиден: учреждение частных школ открывало путь преподаванию христианского катехизиса, наряду с республиканским (читай: вместо него). Двигаться в данном направлении было тем более легко, что в отличие от общественных школ, закон не предписывал частным никаких программ, да и выбор преподавателей оставался целиком их прерогативой. Они пользовались таким образом практически неограниченной свободой, поскольку законодательная норма, регулирующая их деятельность и контроль за ними соответствующих властей, была более чем расплывчатой. Обеспокоенные депутаты «вершины», в частности Ромм, настоятельно требовали, чтобы «государственный контроль распространялся и на частные школы», чтобы выбор преподавателей предварялся экзаменом… Эти предложения были отвергнуты во имя уважения к праву родителей воспитывать своих детей без каких-либо ограничений. С другой стороны, не была ли частная школа школой для богатых, тогда как общественные школы посещали только бедняки? Впрочем, время научило не слишком доверять тем, кто «столь одержим системой равенства, что хочет установить его любой ценой». Движение шло уже в обратном направлении, а потому восторжествовали аргументы антиэгалитарные и меритократические. Школы должны были конкурировать друг с другом; и можно было только «радоваться, что один гражданин обладал большими достоинствами, чем другой и что, с точки зрения общества, одни граждане имели лучшее положение, чем другие»[28].

План Лаканаля еще отмечен чертами того же утопического порыва, что и другие великие педагогические проекты эпохи Революции. Его автор мыслил широко: «Представим себе на столь обширной территории, как Франция, двадцать четыре тысячи национальных школ с почти что сорока тысячами учителей и учительниц; где могут получить общее начальное образование около трех миллионов шестисот тысяч детей». Реализация подобного проекта «огромного и общенационального» требовало значительных затрат, но народное образование считалось, несомненно, «самым главным из того, что Республика должна поддерживать в мирное время». Учителям Исполнительная комиссия народного образования обещала великолепное будущее, которое бы сделало их достойными последователями Руссо:

Наконец-то решено, что невежество и варварство не станут более одерживать обещанных им побед! Наконец-то решено, что в Республике появятся начальные школы! Только что законодателями Франции был одобрен план образования такого масштаба, какой никогда доселе не принимали законодатели ни одной великой нации… Такой друг и наставник детей, столь много сделавший для просвещения, как Руссо, мог бы писать свое бессмертное творение, наблюдая за детьми в школах нашего великого народа, свободного и суверенного. Но и с меньшим гением, чем у Руссо, можно все же написать в начальных школах Французской республики творения даже еще более полезные, чем «Эмиль»…»[29].

Подобно многим другим педагогическим проектам эпохи Революции, план Лаканаля недооценивал трудности (в некотором роде структурные), с которыми столкнулась его реализация: настороженность в отношении распространения школ, особенно светских; общеизвестный недостаток квалифицированных кадров, даже если речь шла только о том, чтобы просто научить читать и писать; постоянное противодействие местных властей предоставлению домов священников для учебных целей… Тем не менее, закон начал воплощаться в жизнь и можно было надеяться, что со временем он постепенно преодолеет все трудности. Однако это время так и не наступило. Смертельный удар был нанесен ему экономической конъюнктурой III года: падение ассигнатов свело на нет его самую сильную сторону, а именно высокое жалование для преподавателей, и обесценило выделенные под него деньги[30].

Дальнейшая эволюция политики по отношению к школе выходит за рамки данной статьи. Остановимся лишь на том, чего мы уже коснулись: а именно, на установлении Конституцией III года образовательного ценза. В ней действительно говорилось, что «молодые люди не могут быть внесены в списки граждан, если не докажут, что умеют читать и писать, и если не обладают профессиональными навыками» (глава II, ст. 16). Применение этой статьи было отложено на десять лет; тем не менее, получение гражданства было, таким образом, обусловлено минимальными уровнем образованности и, соответственно, личными достоинствами. Однако этот стимул к культурному развитию граждан мог обернуться и средством для исключения из списков. Чтобы заставить неграмотность за десятилетие существенно отступить, требовались немалые усилия и значительные расходы; однако Конвент, чьи полномочия уже заканчивались, так и не осмелился вернуться к мечте о сорока тысячах общественных школ. Ему не хватало не только финансовых средств, но и политической воли для того, чтобы вкладывать деньги в начальное образование. Обескураженный недавними провалами в школьной политике, равно как и громадными расходами, Конвент завершил свою работу серьезным отступлением государства в сфере начального образования, нашедшем отражение в органическом законе, который был принят 3 брюмера IV г. по докладу Дону. Ограниченная в средствах и в своих притязаниях, общественная школа могла лишь еще больше деградировать и, соответственно, составляла все меньше конкуренции частным школам. Однако закон Дону касался не только начальных школ. Он впервые очертил контуры системы образования во всей ее целостности, включая созданные в III году Республики центральные и специальные школы, и, помимо всего прочего, учредил Национальный институт наук и ремесел. Все эти политические и культурные инициативы соответствовали антиэгалитарной и меритократической направленности нового режима. Эти инициативы во многих областях, если не считать заброшенную начальную школу, принесли свои плоды и привели к важным культурным достижениям. Государство действительно сконцентрировало свои усилия на таких нововведениях в области культуры, которые могли бы одновременно обеспечить и примирение Республики со старыми элитами, и создание новых элит, коих ему столь недоставало. Эти нововведения стали отныне неотъемлемой частью республиканского порядка, пытающегося, хотя полностью это и было невозможно, порвать со своим революционным прошлым, на наследие которого он претендовал, примирить суверенитет Нации с правлением просвещенных элит, выступить в роли арбитра между равным правом каждого на доступ к культуре и неравенством образования, достоинств и талантов.

В заключение, вспомним об еще одном нововведении в области культуры, которое особенно наглядно символизировало культурный поворот III года. Я имею в виду музей, созданный 9 вандемьера IV года Комиссией народного образования в помещении монастыря Малых Августинцев, впоследствии известный как Музей французских памятников. Это было публичное учреждение в обоих смыслах этого слова: принадлежащее государству и открытое для публики. Оно создавалось по образцу общественной школы и наряду с ней, будучи «неотделимо от развития демократии, которое влечет за собой признание права каждого на образование и на доступ к культурным благам»[31]. Это был музей, вышедший из кампании против вандалов и символизировавший поворот в культурных тенденциях. Собранные у Малых Августинцев произведения искусства были спасены Временной комиссией по искусствам и Александром Ленуаром от «ярости вандалов». Выставить их на всеобщее обозрение означало ясно выраженное желание противостоять иконоборчеству и культурному нигилизму. Это был антивандальный музей, но при этом исключительно революционный. Экспонаты его коллекции происходили из закрытых церквей, национализированных монастырей и замков. Они принадлежали Нации, и не было даже речи о том, чтобы их вернуть прежним владельцам или на прежнее место, восстановив, в частности, их прежнюю культурную роль. Каков бы ни был их идеологический или религиозный смысл, эти произведения искусства, став собственностью государства и, оказавшись в музее, прошли тем самым «очищение». Нация превращалась, таким образом, в наследника и хранителя произведений искусства, памятников, чьи эстетические достоинства больше не ассоциировались с «предрассудками», которые они воплощали. Выставленные в хронологическом порядке (а не так, как в Лувре), эти произведения были свидетелями породившего их прошлого. Но теперь это прошлое, осужденное еще в восемьдесят девятом и целиком отвергнутое как «феодальное», оказывалось прекрасным. Нация тоже, в некотором роде, предъявляла на него свои права, и Музей французских памятников стал местом, где началось длительное примирение Республики с национальным прошлым.



[1] Daunou P.C.F. Rapport sur l'instruction publique, 23 vendémiaire an IV // Baczko B. Une éducation pour la démocratie. Textes et projets de l’époque révolutionnaire. P., 1982. P. 304.

[2] Biot J.B. Essai sur l'histoire générale des sciences pendant la Révolution. P., 1803. P. 79.

[3] Lakanal J. Rapport sur les écoles centrales, 26 frimaire, an III, in Baczko B., l.c., P. 492.

[4] Fréron S. Discours à la Convention, II ventôse, an III, Moniteur (réimpression; в дальнейшем мы будем ссылаться на это издание), t.XXIII, p. 583-584. Фрерон требовал отмены закона о подозрительных, одного из основных компонентов правового механизма Террора. Хотя закон этот более не применялся, но и 7 месяцев спустя после 9 термидора все еще оставался в силе. Эта медлительность показывает противоречивое отношение к институциональному и юридическому наследию II года. Прежде всего Фрерон метил в конституцию 1793 года, лишь слегка завуалированную цель его нападок.

[5] Boissy d’Anglas F.A. Discours préliminaire au projet de constitution, 5 messidor, an III.

[6] Barère B. Rapport sur l’éducation révolutionnaire et républicaine, 13 prairial, an II // Baczko B. Op. cit. P. 441.

[7] Lakanal, Rapport sur l’établissement des écoles normales, 2 brumaire, an III //: Baczko B., Op. cit. P. 478. Предполагается, что автором текста, с которым Лaканаль выступил в Конвенте, был Ж.П. Гара - в то время комиссар общественного просвещения.

[8] Grégoire H. Troisième rapport sur le vandalisme, 24 frimaire, an II // Grégoire H. Oeuvres. P., 1977. T. 2. P. 338.

[9] Cambry J. Catalogue des objets échappés au vandalisme dans le Finistère, dressé en l’an III. Nouv. éd. par J.Trévédy. Rennes, 1889. P. 74.

[10] Grégoire H. Rapport sur le vandalisme, 14 fructidor, an II // Grégoire H. Oeuvres. T. 2. P. 267.

[11] Лавуазье попросил отсрочить ему казнь на две недели, чтобы закончить полезные для Республики исследования. Дюма ответил ему: «Мы больше не нуждаемся в химиках». Grégoire H. Troisième rapport… P. 338. Другую версию того же апокрифа: «Республика больше не нуждается в ученых» сообщает Фуркруа в своей Notice sur la vie et les travaux de Lavoisier. P., an IV. P. 46. Подлинность этой фразы так никогда и не была доказана. 1 брюмера IV года, когда Лицей Искусств организовал церемонию в память о Лавуазье, в основании пирамиды была высечена надпись: «Жертва тирании, столь достойный уважения друг искусств, он прожил жизнь, ведомый своим гением, и всегда будет служить человечеству». О процессе Лавуазье и посмертных почестях см.: Poirier J.P. Lavoisier. P., 1992. P. 402 et suiv. 13 жерминаля III года Конвент воздал должное Кондорсе и его Esquisse d’un tableau historique des progrиs de l’esprit humain. Он выкупил 3000 экземпляров этого только что изданного посмертного труда, роздал по экземпляру каждому из своих членов, а остальные распределил по школам. Ср.: Guillaume J. Procès-verbaux du Comité d’instruction publique de la Convention nationale. P., T. 6. P. 10-11.

[12] Grégoire H. Rapport sur le vandalisme, 14 fructidor, an II // Grégoire H. Oeuvres. T. 2. P. 266-267; Troisième rapport…P. 349-350.

[13] Grégoire H. Second rapport sur le vandalisme 8 brumaire, an III // Oeuvres. T. 2. P. 328-329; Troisième rapport…P. 349-350.

[14] Fourcroy A. Intervention à la Convention, 14 fructidor, an II // Moniteur. T. 21. P. 645.

[15] Chénier J.M. Rapport sur l’aide aux sciences et aux arts // Moniteur. T. 23. P. 128.

[16] Grégoire H. Rapport sur le vandalisme, 14 fructidor. P. 266-267; Troisième rapport… P. 338-340; Chénier J.M. Rapport sur les fêtes républicaines, 7 vendémiaire, an III // Moniteur. T. 22. P. 83 ; Fourcroy A. Rapport sur les arts qui ont servi а la défense de la République, 14 nivôse, an III // Moniteur. T. 23. P. 139, 147-148.

[17] Grégoire H. Troisième rapport... P. 350-351. Cf. Morineau M. Documents (compléments et pièces justificatives à l'article Mort d'un terroriste) // Annales historiques de la Révolution française. 1993. № 3. По этой публикации мы процитировали постановление Генерального совета Клермон-Феррана, собравшегося вместе с администраторами дистриктов 12 флореаля III года. Постановление включало в себя список лиц, обвиненных в том, что они были «активными кутонистами», «большими поклонниками террора». Их «вандализм» проявлялся в иконоборческих действиях.

[18] Grégoire H. Rapport sur les encouragements, récompenses et pensions accordés aux savants, gens de lettres et aux artistes, 17 vendémiaire, an III // Grégoire H. Œuvres. T. 2. P. 306.

[19] В то же время началось уничтожение статуй, воздвигнутых в честь праздника Федерации 10 августа 1793 г., в частности, памятника Народу-Геркулесу перед Домом Инвалидов. Без сомнения, эти сделанные из гипса статуи находились в крайне плачевном состоянии, но весьма показательно и то, что Конвент больше не признавал эти памятники, хотя сам же декретировал их создание.

[20] О разрушении аббатства Клюни см. Réau L. Histoire du vandalisme. P., 1994. P. 586-588; в той же работе приводятся другие многочисленные примеры уничтожения памятников, последовавшего за продажей национальных имуществ.

[21] Сhénier J.M. Rapport sur les fêtes républicaines. P. 84.

[22] За одним важным исключением – Давида после 9 термидора арестовали как ревностного члена Комитета общей безопасности и человека, связанного с Робеспьером. Несмотря на поддержанные Ж.М. Шенье и Буасси д’Англа выступления учеников Давида в его защиту, художник оставался в тюрьме до амнистии IV года.

[23] Эпизод освещен в прекрасной книге Luzzatto S. L’autunno della Rivoluzione. Lotta e cultura politica nella Francia del Termidoro. Torino, 1994. P. 387-388. Письма Леду из тюрьмы см.: Szambien W. Les projets de l'an II: concours d'architecture de l'an II. P., 1986. P. 185-186.

[24] «Необходимо, чтобы те, кто отвечает за безопасность общества, обладали необходимыми талантами. Человек, может быть весьма добродетельным, но при этом не иметь достаточно способностей», – говорил Тюрио 5 фрюктидора II года в ходе дебатов о новой организации революционных комитетов

[25] Opinion de Lanjuinais sur l'introduction du calendrier des tyrans dans la constitution républicaine. P., thermidor, an III.

[26] Moniteur, T. 25, P. 360.

[27] Цитаты взяты из Boquier G. Rapport sur le plan d'instruction publique. 22 frimaire // Bazcko B. Op. cit. P. 413-417, а текст закона от 29 фримера II года в: Gréard O. La législation de l'instruction primaire en France. P., 1900. T. 1. P. 82-85.

[28] Цитаты, касающиеся доклада Лаканаля о начальных школах (7 брюмера III г.), а также последовавших за ним дебатов, равно как и закон от 2 брюмера о начальных школах взяты из: Moniteur. T. 22. P. 367, 516, 523, 527, 535 et suiv.

[29] Циркуляр Исполнительной комиссии дистриктам, касательно набора учителей; витиеватый стиль принадлежит Гара. См.: Guillaume J., Op. cit. T. 5. P. 240-241.

[30] О влиянии экономического кризиса на реализацию закона Лаканаля см.: Woloch I. The New Regime. L., 1994. P. 184 et suiv.

[31] Ср. с интересными рассуждениями в: Pomian K. Musée : quintessence de l'Europe // De Russie et d’ailleurs, feux croisés sur l'histoire. Mélanges M. Ferro. P., 1995. P. 11-22.


Назад
Hosted by uCoz


Hosted by uCoz