Французский Ежегодник 1958-... Редакционный совет Библиотека Французского ежегодника О нас пишут Поиск Ссылки
Каролингская аристократия глазами современников

А.И. Сидоров

 

Французский ежегодник 2001. М., 2001.

История аристократии в средние века, несмотря на обилие литературы, посвященной этому сюжету, вряд ли может считаться написанной. До сих пор здесь существуют значительные лакуны, представляющие для исследователя широкое поле деятельности. Историография второй половины XX в. кардинально обновила научный вопросник ученого-гуманитария. После работ М. Блока, Ж. Ле Гоффа, Ж. Дюби и других представителей историко-антро­пологического направления при изучении минувших эпох уже невозможно игнорировать такие существенные их характеристики, как иная ментальность, значительно отличавшаяся от современной картина мира, специфическое восприятие реальности и т. д. В этом ряду стоит и система ценностных установок, задававших определенные параметры человеческому поведению. Каждая социальная группа средневекового общества обладала своей, во многом уникальной поведенческой моделью. Ниже речь пойдет об аристократии каролингского времени. Выявление ее поведенческих императивов, характерных норм и ценностей – тех, разумеется, которые представлялись таковыми современникам, позволит нам лучше понять само каролингское общество. Ведь хорошо известно, что идеалы, формировавшиеся в аристократической среде, обладали особой значимостью для представителей самых разных социальных слоев. Кроме того, их анализ актуален в плане изучения последующей эволюции идеологии средневекового рыцарства. Ведь рыцарский эпос XII–XIII вв. во многом есть не что иное, как демократизированный аристократический идеал предшествующего времени[1].

Такой подход, ориентированный в конечном итоге на выявление континуитета между каролингским и посткаролингскими обществами, заслуживает особого внимания. Хорошо известно, что теория «феодальной революции», сформулированная Ж. Дюби, П. Тубером и Р. Фоссье, а позднее в несколько смягченном варианте развитая в трудах Ж.П. Поли и Э. Бурназеля, настаивала на отсутствии какой-либо преемственности в развитии феодального общества[2]. Эта концепция во многом определила развитие европейской и прежде всего французской историографии в последние десятилетия. Еще и сейчас она не утратила своих позиций. Однако в последние годы все настойчивее предпринимаются попытки пересмотра такого подхода. На новом витке развития науки историки пытаются реабилитировать представление об органической связи между разными периодами развития европейского общества. Так Д. Бартелеми в книге с весьма характерным названием «Мутация тысячного года – была ли она?» предлагает отказаться от представлений о «резкой мутации» (mutation brutale), произошедшей в X-XI вв. и вернуться к трактовке последовательного развития, постепенного развертывания (ajustements successifs) различных социальных институтов[3]. Попытки восстановления континуитета имеют место в исследованиях самых разных процессов и явлений. Прослеживаются они и в изучении социальных элит. Крайним выражением этой тенденции можно считать работы Д.Л. Нельсон, посвященные каролингской знати, которую она без обиняков предлагает считать настоящим средневековым рыцарством[4]. Справедливости ради следует отметить, что такой подход мало кем разделяется. Однако его появление заслуживает внимания само по себе.

Средневековое рыцарство безусловно являлось конкретно-историческим явлением. Комбинация экономических, политических, социальных, идеологических и культурных реалий, в которых оно существовало, была во многом уникальной. Однако возникло рыцарство не на пустом месте. Вслед за Ф. Гизо и М. Блоком многие исследователи полагают, что его истоки следует искать в каролингском обществе[5]. Думается, особенно важное значение каролингское наследство имело для моделей поведения и системы ценностей социальной элиты.

Ниже я постараюсь обозначить некоторые весьма существенные характеристики аристократического этоса каролингской эпохи. В отечественной историографии уже предпринимались попытки подобного рода. В свое время именно под таким углом зрения Ю.Л. Бессмертный провел блестящий анализ сочинения графини Дуоды «Поучение моему сыну»[6]. Однако дальнейшего развития исследование каролингской знати не получило – указанная работа до сих пор остается единственной. Между тем, при всех несомненных достоинствах, такой подход имеет один существенный недостаток. Он позволяет реконструировать некий идеальный тип поведения, но не дает представления о том, как эти поведенческие установки реализовывались на практике. Насколько следовала им знать в своем повседневном поведении. Чтобы это увидеть, следует прежде всего изменить круг изучаемых источников и от всякого рода зерцал и моральных трактатов, – сочинение Дуоды в целом относится к этому жанру, – обратиться к нарративным памятникам, хроникам, биографиям, историям. Я буду опираться на биографии Карла Великого и Людовика Благочестивого, составленные Эйнхардом и Анонимом-Астрономом, сочинение Тегана о деяниях императора Людовика Благочестивого, а также хронику Нитхарда, созданные в 30-40-х годах IX в., хронику монаха Прюмского монастыря Регино, написанную в начале X в. и «Историю в четырех книгах» Рихера Реймского, составленную в конце X в[7]. Выбранные источники позволяют, таким образом, охватить период длиной почти в два столетия.

Каролингское общество в описании современников предстает перед нами ареной постоянной войны. Сражаются все со всеми: христиане с язычниками, короли с сеньорами, магнаты друг с другом, дети с родителями и т. д. Внутриполитическая стабильность представляется чем-то весьма призрачным и практически недостижимым. Даже при таком относительно благополучном короле, как Карл Великий, внутренний мир оставался всего лишь мечтой. Его нарушали то мятежи аквитанской аристократии, то заговор собственного сына, Пипина Горбатого, то измены баварского герцога Тассило. Преемникам великого императора приходилось уже больше уповать на волю Всевышнего, чем на собственные силы. По мере ослабления правящей династии во всех частях каролингского мира усиливаются внутренние войны. Знать воюет уже не столько с королем, сколько между собой. Представители духовенства не отстают от мирян. Епископы и аббаты бросаются в самую гущу сражения, штурмуют крепости, гибнут на поле боя. Положение усугублялось постоянным ростом внешней угрозы - норманнской во второй половине IX в., венгерской в первой половине X в. В эти столетия именно аристократия объективно оказывается ведущей военной силой в обществе. Правда, полной монополии здесь ей добиться так и не удалось - сохраняются более или менее обширные контингенты пешего крестьянского ополчения, а также отряды незнатных milites. Однако лидирующая роль нобилитета никем не оспаривалась. Поэтому нет ничего удивительного в том, что в его среде активно культивируются прежде всего военные качества, такие как отвага и доблесть. Аристократ должен храбро сражаться и предпочесть погибнуть на поле боя, чем бежать, спасая свою жизнь, даже если силы неравны и победа весьма сомнительна. Удивительный пример такого поведения содержится в хронике Регино Прюмского. Автор рассказывает о междоусобной войне двух бретонских герцогов. Накануне очередного сражения выяснилось, что у одного из них, Вурфанда, сил гораздо меньше, чем у противника. Верные герцога посоветовали ему отступить, не ввязываясь в сражение. Однако тот возразил им: «Невозможно, чтобы сегодня я сделал то, чего не делал никогда, а именно, чтобы я обратил к врагам своим тыл и тем была бы опозорена слава имени нашего. Лучше славно умереть, чем позорно сохранить жизнь... Испробуем силы удачи (в борьбе) с врагами, ведь счастье не в многочисленности, но больше в Боге»[8]. Излишне говорить, что с таким настроем Вурфанд победил. Однако на этом «доказательства храбрости» славного герцога не закончились. Немного погодя король повел войско против норманнов, захвативших побережье Бретани. И во время осады их лагеря Вурфанд в беседе со своими сподвижниками (inter socios) заявил, что хотел бы доказать, что не уступает в храбрости норманнам. И что после ухода королевского войска он готов продержаться здесь еще три дня только со своими людьми. Слова эти донесли норманнскому конунгу. Вскоре был заключен мир, король собирался обратно, но вождь норманнов потребовал, чтобы Вурфанд сделал то, что обещал. Тот с готовностью согласился и попросил разрешения у короля. Получив отказ, он заявил, что сделает это даже в том случае, если ему придется нарушить верность. Король уступил и Вурфанд простоял под стенами норманнской крепости целых пять дней, после чего овеянный славой вернулся домой. Тут даже враги признали его храбрость.

Доблесть бретонского герцога была столь велика, что позволила ему совершить свой последний подвиг будучи уже смертельно больным. Когда его старый противник герцог Пасквитан, воспользовавшись болезнью Вурфанда, в очередной раз пошел на него войной, тот приказал вынести себя на поле битвы на носилках. Одно его присутствие и вид его знамени настолько устрашили врагов, что это решило исход сражения[9].

Конечно, героизм Вурфанда был поистине уникален и потряс современников. Недаром Регино посвятил описанию его деяний, воистину достойных самого Роланда, несколько страниц – больше, чем иным королям! Справедливости ради нужно отметить, что примеров подобного рода в каролингской литературе мы, пожалуй, больше не обнаружим. Но именно нетипичность поведения Вурфанда представляет для нас огромный интерес. Хорошо известно, что средневековый рыцарский идеал соткан из крайностей, полная реализация его норм практически невозможна. Как верно отметил в этой связи Ю. М. Лотман, «норма – это то, что недостижимо, это лишь идеальная точка, на которую устремлены побуждения»[10]. Недостижимость идеала в реальной жизни создавала огромную дистанцию между ним и повседневным поведением. Чем больше какой-либо человек сокращал эту дистанцию, тем больше внимания и уважения со стороны современников он заслуживал. Можно думать, что именно такое исключительное поведение задавало параметры идеальным нормам и наполняло их соответствующим содержанием.

Разумеется, реальность каролингского времени, впрочем, как и любого другого, была гораздо прозаичнее. В источниках мы обнаруживаем огромное количество примеров того, сколь далеко было поведение знати от идеалов доблести и отваги. Подвигу и славе ценой собственной смерти potentes зачастую предпочитают жизнь, пусть и позорно сохраненную. Другое дело, что подобные поступки вызывают осуждение у современников. В этом отношении весьма показателен следующий пример. Совершая в 827 г. вместе с графом Матфридом Орлеанским поход в Испанскую марку, граф Гуго Турский, зять императора Лотаря, немного помедлил в пути. Его опоздание обернулось для христиан довольно тяжелым поражением от арабов. После этого сам Гуго подвергся опале, был удален от двора, да еще вдобавок получил от современников позорную кличку timidus[11]. Случай по-своему тоже уникальный. Можно думать, что подобной суровой оценкой Гуго обязан главным образом своему выдающемуся положению одного из знатнейших каролингских аристократов. Как здесь не вспомнить слова анонимного автора биографии Людовика Благочестивого: «Первые люди находятся на вершине, подобно сторожевым башням, и они не могут укрыться (от взоров), так что молва о них разносится тем шире, чем более (кто-либо из них) заметен с разных сторон и каждому приписывают тем больше доброго, чем сильнее они прославятся, побуждая подражать себе (se imitari – курсив мой – А. С.)»[12]. Последние слова, без сомнения, не являются простым риторическим оборотом. В подражании следует видеть одну из важнейших «родовых» характеристик каролингского общества. В сущности, речь идет о воспроизведении одних и тех же текстов, жестов, ритуалов, даже поступков. В каролингскую эпоху мы постоянно сталкиваемся с такими фактами, как периодическое переподтверждение прав на однажды дарованные земли и привилегии или регулярная переприсяга на верность королю. При предоставлении прекария или пожаловании земли в собственность используются одни и те же формулы и грамоты, где меняются лишь имена действующих лиц. Из капитулярия в капитулярий кочуют одни и те же нормы и постановления. В скрипториях многократно копируются одни и те же тексты, где повторяются одни и те же обороты и выражения. Даже при строительстве новых сооружений регулярно используются части старых построек. За всем этим угадывается общее основание - репродуктивный механизм функционирования малоподвижного аграрного общества. Думается, что для людей IX–X вв. слова Астронома о подражании имели гораздо более актуальное звучание, наполнялись иным, уже во многом непонятным для нас смыслом. В этих условиях рамки индивидуальной свободы были крайне узкими, и любой, кто их нарушал, воспринимался как антисоциальный элемент: мятежник или еретик. Такие люди нарушали стабильность социального порядка. В хрониках нарушителями репродуктивных механизмов поведения чаще всего оказываются представители аристократии. Своеволие свойственно главным образом им. За ними же, по-видимому, следует признать и основную роль в изменении поведенческих моделей и ценностных установок.

Итак, поведение, достойное аристократа, требует демонстрации личной храбрости и отваги. Эти качества в каролингскую эпоху становятся характеристикой высокого социального статуса. Пешее крестьянское ополчение, несмотря на свою многочисленность и все еще заметную в IX–X вв. роль в войне, оказывается в сознании современников всего лишь «пушечным мясом», неспособным проявлять героизм. Оно трусливо разбегается в первые же минуты сражения, в то время, как знатные остаются на поле боя, предпочитая смерть бегству[13]. Военная инициатива крестьянства, проявляемая даже с благими намерениями, по определению, обречена на провал и в любом случае получает негативную оценку. Так, крестьяне из окрестностей Прюмского монастыря, устав от непрекращающихся норманнских грабежей, собрали ополчение и выступили против врага. Викинги без особого труда добились победы, при этом резали «крестьян будто ... неразумный скот» (ignobile vulgus ... ut bruta animalia)[14]. Хрониста не смутило даже то, что христиан убивали язычники - обычная в подобных случаях риторика жалости и сострадания здесь отсутствует. Видимо осуждение Регино вызвала не сама по себе инициатива простолюдинов, а тот факт, что крестьяне пытались присвоить себе не характерную для них социальную роль, воспроизвести модель поведения, являющуюся атрибутом иного, более высокого социального статуса.

И все же порой подвиг удается совершить людям не очень высокого или сомнительного происхождения, правда, в крайне редких случаях. Ноткер рассказывает о двух бастардах, храбрость которых в столкновениях с саксами так понравилась Карлу Великому, что тот взял их в свою походную палатку и заставил исполнять обязанности камерариев. Однако те, воспользовавшись обычным послеобеденным сном императора, пробрались во вражеский лагерь и героически погибли, «кровью смыв пятно услужения» (sanguine servitutis notam diluerunt)[15]. В свое время Д. Бартелеми верно подметил, что если незнатному в крайне редких случаях и позволяется совершить подвиг, то непременно ценой собственной жизни. Жить в лучах воинской славы он недостоин[16]. Упомянутые бастарды все же имели толику благородной крови. Она-то и давала им некоторое право на доблесть, и это признавали современники. Характерно, что в сообщении Ноткера можно найти что угодно, только не осуждение! Важно, однако, и другое. Современники допускали возможность подобного рода поступков не только по отношению к высшей знати. Причина этого заключалась, по-видимому, в следующем. В каролингское время в одних и тех же социальных сферах действуют представители разных социальных слоев. Война не являлась полем деятельности исключительно аристократии. В той или иной степени в ней участвовали незнатные milites, крестьянство, клир. Поэтому и социальная идентификация поведенческих норм не была завершена, их границы оставались размытыми. Так что применительно к каролингскому времени правильнее было бы говорить об их преимущественной социальной атрибуции.

Доблесть как идеальная норма формирует представление о достойной смерти. Для аристократа лучше погибнуть, чем покрыть себя позором бегства и спастись ценой предательства. Выше я уже приводил слова бретонского герцога Вурфанда. Нитхард, ближайший сподвижник Карла Лысого, не без гордости отмечает, что в очень тяжелой ситуации, окруженные со всех сторон врагами, верные «охотнее согласились умереть с честью, чем предать и оставить своего короля»[17]. Рихер вложил в уста короля Одо, некогда графа Парижского, слова о том, что умереть за родину, сражаясь против норманнов – подвиг[18]. Характерно, что Регино, рассказывая о гибели выпавшего из окна маленького сына короля Людовика Юного, называет его смерть «не столько ранней, сколько недостойной» (non tantum inmatura quam inhonesta mors)[19].

Другим важнейшим и в высшей степени необходимым качеством для каролингского аристократа, по мнению современников, являлась верность. Едва ли о чем-то другом тексты IX–X вв. говорят чаще. Здесь, прежде всего, следует иметь в виду, что в раннее средневековье мы имеем дело с весьма своеобразной формой политической организации. Сфера власти, которая являлась полем деятельности преимущественно представителей социальной элиты, была лишена сколько-нибудь прочных бюрократических оснований и базировалась на сложнейшей и в высшей степени разветвленной системе персональных связей носителей власти разных уровней друг с другом[20]. Эффективность различных форм контроля за их деятельностью (институт missi dominici, ежегодные отчеты на государственных собраниях, персональные королевские инспекции), была крайне низкой. Даже во времена Карла Великого капитулярии пестрят свидетельствами произвола местных магнатов. О его преемниках и говорить нечего. С Людовиком Благочестивым аквитанская знать, например, не считалась даже при жизни отца. В этих условиях большое значение приобретало личное волеизъявление представителей социальной элиты, их добрая воля в сохранении персональных связей. Причем, речь шла не только об отношениях вассалитета, но вообще о формировании традиций властвования. В научной литературе уже давно подмечено, что всякий разговор о власти авторы IX–X вв. целиком переносят в сферу этики, делая главный упор на личных нравственных достоинствах potentes, на воспитании добродетелей, которые одни могли бы гарантировать общественное благополучие[21]. Поэтому вполне понятным становится и огромное внимание, которое современники уделяли проблеме верности - здесь нравственное начало получало достаточно полную реализацию.

Особое значение имели взаимоотношения короля и представителей высшей знати. Безусловно, не один король каролингского времени мог бы сказать так, как Людовик V, обращаясь к своим potentes: «если я добуду вашу верность, будет у меня и богатство, и войско, и защита для королевства (divitias, exercitus, munimenta regni)»[22]. От могущественных магнатов, располагавших обширными земельными владениями и большим количеством вассалов, а также связанных зачастую родственными узами с представителями правящей династии, подчас зависело не только сохранение внутреннего мира, но и утверждение на троне нового короля. Например, у Людовика Благочестивого были все основания опасаться, что Вала, признанный лидер франкской знати, своим отказом от присяги на верность поставит под вопрос его воцарение на отцовском троне[23]. А ведь Людовик еще при жизни отца получил корону и титул императора!

Обеспечение верности знати было первой и самой насущной задачей королей по восхождении на трон. Эта верность устанавливалась путем формальной процедуры присяги. Сильные короли принимали ее в своем дворце, куда съезжалась аристократия подвластных земель. Слабые правители предпочитали лично отправляться в провинцию. Сама процедура заключалась в словесном обещании верности и сопровождалась неким символическим жестом протягивания рук. К сожалению, источники IX в. не позволяют с полной определенностью сказать, как это происходило, ибо все описание ограничивается лишь простой констатацией факта присяги, иногда с добавлением слов manibus datis[24]. Напротив, тексты X в. прямо говорят о том, что присягавший вкладывал свои руки в руки сеньора[25]. Этот жест символизировал иерархичность устанавливавшихся отношений и вошел в качестве важнейшего элемента в позднейшую процедуру оммажа[26]. В ритуале присяги также были задействованы и сакральные атрибуты. Нитхард говорит о том, что клатва верности сеньору давалась на кресте[27]. Рихер в этой связи упоминает мощи[28].

Следует отметить, что клятва верности не только связывала выше- и нижестоящих, но имела гораздо более широкую семантическую нагрузку. Она использовалась при заключении политических союзов между равными сторонами и гарантировала взаимную верность и исполнение взаимных обязательств. Так, организуя заговор против императора Людовика, в 830 г. «знатные люди прежде всего сплотились между собой под клятвой»[29]. Рихер полтора века спустя писал, что некий «Гизлеберт ... пробрался в Нейстрию и держал там совет с герцогом Робертом ... советуя ему завладеть королевством и свергнуть Карла. Обрадовался (один) тиран и без промедления поддержал (замыслы другого) тирана. Итак ... оба тирана скрепили клятвой исполнение задуманного»[30]. Людовик Благочестивый примирил двух братьев - славянских князей, «связал их клятвой и сделал друзьями друг другу»[31]. Кроме того, клятвой очищались от обвинений в преступлениях или грехах. По большому счету в данном случае речь также шла о верности - верности слову. Папу Пасхалия заставили поклясться, что он лично не принимал участия в пытках и казнях своих противников из числа римской знати[32]. Королева Юдифь, жена Людовика Благочестивого, клятвой отвела от себя обвинение в прелюбодеянии[33]. Аналогичным образом поступил Бернард Септиманский, подозревавшийся в соблазнении королевы[34]. Клятва давалась публично. Чем больше людей оказывалось вовлечено в подобную процедуру, тем большей легитимностью она обладала. Таким образом, в каролингское время сохраняются политические традиции, характерные для эпохи варварства.

Клятвой символизировалось установление некоей персональной связи. Именно в таком качестве она воспринималась современниками. Карл Лысый после смерти брата, Людовика Немецкого, решил завладеть его королевством и вторгся в Восточную Лотарингию. Сын Людовика, Людовик Юный, обратился к дяде с увещеваниями и просил его вспомнить клятву, которую тот дал в 870 г. в Мерсене при разделе Лотарингии, обещая не претендовать на земли брата. На это Карл ответил, что «он заключал договор с братом, а не с племянником»[35]. В 884 г., узнав о смерти короля Карломана, норманны вторглись в пределы Западно-франкского королевства, «сказав, что мир они заключали с ним и ни с кем другим»[36]. Таким образом, смерть одного из присягавших рассматривалась как достаточное основание для законного расторжения клятвы. Другой такой легитимной возможностью было нарушение клятвы одной из сторон. Нитхард сообщает, что Карл Лысый и его люди быстро освободились от своей клятвы в дружбе и верности, данной императору Лотарю, ибо тот «пытался сманить кое-кого из состоявших в партии Карла и на следующий день от некоторых его людей принял присягу верности»[37]. И, наконец, еще один законный путь заключался в освобождении от клятвы папой. В 871 г. герцог Беневента Адальгиз разбил императора Людовика II Италийского и заставил его поклясться, что тот впредь воздержится от нападений на его земли. Год спустя в Риме папа Иоанн «авторитетом Господа и святого Петра освободил императора от клятвы, т. к. он (Людовик – А. С.) сделал это вынужденно, чтобы избежать смертельной опасности и что несмотря на многочисленные проклятия нельзя называть клятвой то, что высказано против благополучия государства»[38]. Аргументация, честно говоря, не очень убедительная. Однако показательно, что королю в данном случае пришлось прибегнуть к помощи римского понтифика. В отличие от своих potentes король ни в коем случае не мог произвольно нарушить данную им клятву, даже если она ставила его в невыгодное положение. В каролингскую эпоху король воспринимался как средоточие соответствующих этических ценностей. Целиком зависимый от них, он непременно должен был реализовывать идеальные поведенческие модели в повседневной практике. В противном случае он рисковал утратить в глазах подданных собственную легитимность. Напротив, аристократия обладала в данном случае гораздо большей свободой. По отношению к ней нарушение верности хотя и порицалось, но в целом признавалось вполне допустимым.

Следует признать, что клятва являла собой весьма непрочное основание верности - она нарушалась очень легко. К этому, разумеется, можно было принудить силой. Многие авторы объясняют измену страхом потери имущества и жизни. Так, в 826 г. герцог Айзон поднял мятеж в Испанской марке. «Опираясь на помощь мавров и сарацин, он в своей свирепости дошел до того, что некоторые наши люди были вынуждены покинуть замки и укрепления, которые они ранее держали, а многие из наших изменили и заключили с ними союз»[39]. После смерти Людовика Благочестивого его сын император Лотарь потребовал от франкской знати присяги на верность. «Тем же, кто не пожелает (этого сделать), он велел пригрозить смертью»[40]. Угроза была вполне реальной, так что многие «предпочли нарушить верность (Карлу Лысому) и пренебречь клятвами, чем расстаться со своими богатствами до более спокойных времен»[41].

Однако в большинстве случаев верность нарушалась произвольно, чем демонстрировалось обыкновенное своеволие знати. Уже в правление Людовика Благочестивого мы обнаруживаем большое количество примеров подобного рода: восстание Бернарда Италийского в 817 г., в котором оказались замешаны многие прежде виднейшие сподвижники Карла Великого; упомянутый выше мятеж герцога Айзона 826–827 гг.; восстание франкской знати в Бретонской марке во главе с графами Гуго Турским, Матфридом Орлеанским и Лантбертом Нантским; и, наконец, бесконечные выступления против императора Людовика его сыновей, побуждавшие многих аристократов не раз переходить из одного лагеря в другой. По мере ослабления королевской власти со второй половины IX в. примеры подобного своеволия множатся в геометрической прогрессии. Рихер приводит удивительные свидетельства того, что клятва сеньору к концу X в. практически обесценивается. Так некий Адальберон, епископ Лана, поклялся в верности королю Карлу, приняв из его рук чашу с вином и хлебом, а также произнес перед присутствующими множество проклятий в свой адрес на случай нарушения присяги. Однако уже через несколько часов он не только отрекся от собственных слов, но и предательски арестовал своего сеньора[42]. Другой епископ, Арнульф Реймский, присягнув королю Гуго, составил даже соответствующую расписку! И, тем не менее, какое-то время спустя он не колеблясь нарушил верность[43]. А ведь этот человек был последним прямым потомком Каролингов. Как показал Ю. Л. Бессмертный, даже в относительно благополучные для королевской власти времена в некоторых кругах франкской аристократии верность сеньору представлялась чем-то вторичным по отношению к интересам собственного рода[44]. Характерно, что подобная установка обнаруживается на уровне обыденного сознания. Излишне говорить, что у каролингских биографов и хронистов такое поведение получало суровое моральное осуждение. Нитхард презрительно называет неверность, основанную на трусости или поиске собственной выгоды, «рабской манерой» (mos servorum), недостойной настоящего аристократа[45]. Рихер угрожает таким людям Божьим возмездием[46]. Но верность остается таким же недостижимым идеалом, такой же крайней нормой, как и доблесть.

Верность, основанная на клятве, своего рода формализованная, носит, так сказать, пассивный характер. Она выражается прежде всего в непротиводействии сеньору, в ненарушении его интересов. Однако в источниках мы сталкиваемся и с верностью иного рода. Она базируется не на клятве, но на теснейшей личной привязанности fideles сеньору. Речь идет о верности, возникающей внутри так называемого «ближнего круга» властителя[47].

Любого сеньора и прежде всего короля окружают люди, которые обозначаются как sui, perpauci, fideles, conciliarii, participes secretorum и т. д. Группа эта как-будто безлика. Мы знаем имена лишь некоторых, наиболее выдающихся ее представителей. В целом же это своего рода «молчаливое большинство», правда почти исключительно аристократического происхождения. И, тем не менее, за каждым шагом властителя, за каждым его действием чувствуется их активнейшее влияние. Ни одно даже самое незначительное решение не принимается без согласования с этими людьми. Характерно, что сеньор не только не тяготится подобной зависимостью, но, напротив, стремится к ней. Так что colloquium cum suis без преувеличения можно считать одним из важнейших политических институтов каролингской эпохи. Следует подчеркнуть, что в данном случае важен не даваемый совет сам по себе, но собственно соучастие аристократии в реализации власти. Сеньор, допускающий potentes к обсуждению различных вопросов, тем самым демонстрирует заинтересованность в поддержке этих людей и одновременно реализует ее. Отказ от совещания с благородными рассматривается как ненормальная ситуация и вызывает крайне негативную оценку. Так, Цвентибольд, король Лотарингии, вступивший в конфликт с местной аристократией, вел вебя, по мнению Регино, неправильно, ибо «решал государственные дела с женщинами и людьми незнатного происхождения, в то время как благородных и знатных мужей он изгнал и лишил их земель»[48]. За это Цвентибольд поплатился собственной жизнью – лотарингские графы при встрече убили его.

Члены ближайшего окружения являются самыми действенными помощниками королей в делах государственного управления. Личная преданность гарантирует поручение им время от времени ответственных должностей в провинции. Так, один из сподвижников Карла Великого, член придворной Академии поэт Ангильберт, стал аббатом Сен-Рикье и превратил свое аббатство в один из ведущих центров монастырской реформы. Алкуин, глава дворцовой школы и признанный лидер «Новых Афин», получил престижную Турскую кафедру, опираясь на которую активно проводил в жизнь церковные преобразования, утвержденные в королевских капитуляриях и постановлениях синодов. Эйнхард служил своему королю не только при его жизни, принимая, например, самое непосредственное участие в строительстве аахенской капеллы – символа каролингской государственности, но и после смерти, написав великую vita Caroli и отдавав тем самым долг любви и дружбы[49].

Каждый властитель обладал своим ближним кругом. Появление на троне другого человека сопровождалось существенным обновлением персонального состава двора. Астроном и Нитхард оставили нам замечательные свидетельства того, как это происходило. Например, Людовик Благочестивый, прийдя к власти, удалил от двора даже собственных сестер, не то что бывших фаворитов отца[50]. Академиков сменил Бенедикт Анианский, священник Элизахар, архиепископ Эбо Реймский и другие его аквитанские fideles. Преждних придворных отправили в провинцию. Хотя они и присягнули сыну Карла, но былое положение было безвозвратно утрачено – Людовик не доверял им. В их среде постоянно сохранялось глухое недовольство, время от времени прорывавшееся наружу. Вала, Теодульф и другие оказались замешаны в мятеже Бернарда Италийского, пытавшегося после принятия Ordinatio imperii отстоять свою корону. Позднее многие из них поддерживали Лотаря в борьбе против отца.

Ближний круг формировался не столько путем установления формальных связей и отношений верности, сколько в силу личных симпатий и привязанностей правителя. С течением времени состав его мог изменяться. Например, аквитанских fideles при Людовике Благочестивом некоторое время спустя заменили Гуго Турский, Матфрид Орлеанский, Лантберт Нантский и др. Им на смену вскоре пришли Бернард Септиманский и люди из окружения императрицы Юдифи. Причины подобных обновлений могли быть различными – смерть кого-то из ближних, немилость сеньора, интриги придворных и т. д. Однако главный принцип формирования ближайшего окружения оставался неизменным.

Именно в этой среде мы сталкиваемся с потрясающими проявлениями верности. Свидетельства о них оставил, например, Нитхард, приближенный Карла Лысого. Верные не оставляют этого молодого – в момент написания хроники Карлу не исполнилось и двадцати – и пока еще не слишком удачливого короля даже в самых тяжелых ситуациях. После смерти отца у Карла не оказалось ни земель, ни замков, где бы он мог чувствовать себя в безопасности. Окруженный со всех сторон врагами он ездил по стране с кучкой преданных людей, не имея даже смены белья и часто не ведая, где будет ночевать завтра. Однако верные не только отказываются покинуть такого «невыгодного» короля, но и демонстрируют готовность умереть за него[51]. Даже утрата земельных владений не заставляет их изменить решение и нарушить верность: «Когда послы [Карла, его ближайшие сподвижники Нитхард и Адельхард] отказались нарушить верность и перейти на его сторону, Лотарь лишил их земель, полученных ими от его отца»[52]. На Поле Лжи летом 833 г. Людовика Благочестивого предали все, кроме очень немногих, с которыми он и был взят в плен собственными сыновьями (cum perpaucis pater capitur)[53]. Людовик Немецкий, преследуемый братом Лотарем, лишь с очень немногими (cum perpaucis) укрылся в Баварии, в то время, как большая часть fideles, перекупленная или устрашенная императором, оставила его[54].

Именно в ближайшем окружении властителя формируется позитивное содержание верности. Прежде всего, оно выражается в безграничной преданности, а также в concilium et auxilium в самом широком смысле слова - участие в colloquium, военная поддержка против врагов, выполнение ответственных дипломатических миссий и щекотливых поручений, выработка наиболее разумной линии поведения и т. д.

В связи с чрезвычайной важностью такого элемента социальных связей в среде каролингской аристократии, как предоставление concilium, у современников формируется представление о непременной мудрости советников, всегда помогающих принять правильное решение. Мудрость оказывается таким же атрибутом знатности, как и доблесть. Прежде всего, она свойственна королям и обязательно присутствует в перечислении их достоинств, наряду с исключительно красивой внешностью и выдающейся физической силой[55]. Мудрость порой ценится даже выше знатности. Так, давая характеристику королеве Гемме, жене Людовика Немецкого, Регино отметил, что «была она хотя и благородного рода, но, что более достойно восхваления, выделялась великой знатностью ума» (nobilis genere fuit, sed, quod magis laudandum, nobilitate mentis multo prestantior)[56]. Напротив, по отношению к ignobiles мудрость представляется чем-то весьма сомнительным. Выше уже говорилось о «неправильном» выборе советников королем Цвентибольдом. По мнению Рихера, «человек, рожденный от неизвестных родителей, наносит большой ущерб королевскому достоинству (regiae dignitati multum derogare), когда помогает королю советами, даже если знатных недостает»[57]. Тот же автор не без гордости говорит о своем отце, который «был (не только) воином, (но и) хорош в качестве советчика, превосходя многих красноречием и храбростью (miles, conciliis commodus, facundia simul et audatia plurimus)»[58]. Показательно также, какие реплики он вкладывает в уста своих современников, королей и герцогов. Так, Оттон II, обращаясь к своим людям, говорит: «Ваша доблесть (virtus) побудила меня просить совета у вас, которых и природные дарования украшают, и благородство духа взращивает. Я не усомнился, что получу от вас наилучший совет, ибо я не забуду, (сколь отважно и доблестно) вы и поныне остаетесь мне верны. Славнейшие мужи, великие доблестью (своей), похлопочите, чтобы обрести и честь и славу, ведь вы блистаете мудростью на совете и на войне непобедимы (et concilio clari, et bello invicti)»[59]. Ему будто вторит Гуго Капет: «Я считаю вас хорошими советчиками и никогда не забуду, сколь часто вы одолевали моих противников своей доблестью и дарованиями (virtute et ingenio). Поскольку вы связаны со мной клятвой и вложением рук ... я без колебания прошу совета у моих верных (a fidelibus consilium peto)»[60]. Вне всякого сомнения речи эти придуманы Рихером, но тем больший интерес они для нас представляют, ибо прекрасно иллюстрируют особенности самосознания и определенные нормативы самоидентификации знати.

Еще один немаловажный аспект - внешний облик каролингского аристократа. В IX-X вв. человек благородного происхождения в глазах современников непременно обладает физической красотой. Она является таким же характерным признаком благородной крови, как доблесть и мудрость. К сожалению, детальные описания внешности в текстах отсутствуют. Упоминания подобного рода представляют собой общее место. Как уже было сказано выше, мы располагаем подробными словесными портретами только представителей королевского дома, да и то лишь двумя. Один из них принадлежит перу Эйнхарда, другой – Тегана[61]. Можно спорить о том, насколько они соответствуют действительности. Думается, однако, что картина, нарисованная Эйнхардом, более реалистична, чем идеализированное полотно хорепископа Трирского.

Кроме того, из толпы milites и ignobile vulgus аристократа выделяла одежда. Она являлась символом социального статуса. По сообщению Рихера герцог Гуго Капет, опасаясь засад со стороны короля Лотаря, «сменил одежду и притворился одним из прислужников (de clientibus)... С помощью потрепанного платья и неряшливого вида герцог укрыл себя, чтобы пройти через опасные места, которых он не мог избежать, и успешно обмануть устроивших ловушки». Смена одежды подразумевала и смену поведения: «он сам погонял вьючных лошадей, сам надевал и разгружал тюки и старался всем услужить»[62]. Традиционный костюм светской знати включал в себя полотняную рубаху и штаны, отороченную мехом тунику, меховую накидку и плащ[63]. Но аристократия вовсе не была чужда щегольства и по возможности стремилась к роскоши в одежде. Наиболее интересные свидетельства относятся к описанию внешнего вида высшего клира. Не потому, что духовенство больше интересовалось модой. А потому, что в глазах современников подобное поведение представителей этой социальной группы было особенно предосудительным. Ни одна попытка монастырской реформы или церковных преобразований в IX-X вв. не обходилась без борьбы с «недостойным» видом служителей церкви. Людовик Благочестивый заставлял клириков и епископов отказываться от золоченых перевязей, поясов и кинжалов, отделанных драгоценными камнями[64]. Однако и полтора века спустя ситуация мало изменилась. Рихер красочно описывает модников из среды духовенства, которые носят дорогие туники, роскошные меховые одежды, недозволенные меховые шапки с наушниками, «срамные» короткие штаны из очень тонкой ткани и неприлично узкую обувь с острыми носами. Монахи предпочитали модный фасон платья, подчеркивающий талию и облегающий ягодицы, «как у блудниц»[65].

Итак, перед нами вырисовывается следующая картина. В свидетельствах исторических памятников каролингского времени мы обнаруживаем целый ряд нормативных атрибутов, характеризующих, по мнению современников, аристократа. Последний должен непременно обладать личной доблестью, мудростью, а также демонстрировать верность. Именно эти качества, прежде всего, необходимы для нормального функционирования социальных механизмов, обслуживающих сферу власти. Ведь каролингская государственность, в сущности, строится на сложнейшей системе иерархиезированных личных связей в среде социальной элиты[66].

Упомянутые идеальные нормы можно охарактеризовать как крайние, предельные. Их достижение требовало весьма значительных усилий. Чем полнее человеческое поведение соответствовало общепринятым нормативам, тем большее восхищение современников оно вызывало. Иными словами, крайность норм как бы дотягивала до себя реальность. Это первое.

Характерной особенностью описания современниками каролингской аристократии было автоматическое присвоение ей требуемых поведенческих нормативов. Последние являлись своеобразными родовыми признаками представителей социальной элиты, присущими им уже в силу происхождения. Между тем, источники содержат огромное количество примеров иного, «недостойного» поведения знати, вытекающего из ее своеволия. Однако осуждение подобных деяний причудливым образом сочеталось с положительными характеристиками лиц, их совершивших, что вовсе не воспринималось как противоречие. Считалось, что potentes могут время от времени совершать неблаговидные поступки, но то этого их благородство не уменьшается. Это второе.

И, наконец, последнее. Рассмотренные выше поведенческие идеалы, сформировавшиеся в среде каролингской аристократии, уже содержат в себе все те элементы, которые позднее войдут в рыцарский этос. С одной стороны, это говорит о живучести поведенческих моделей в традиционных обществах. С другой – о том, что в XII–XIII вв. еще в значительной степени сохранятся те «жизненные условия», которые когда-то эти идеалы породили. Не следует также, забывать и о высоком престиже идеалов, сформировавшихся в аристократической среде.



[1] Флори Ж. Идеология меча. СПб., 1999. С. 107.

[2] Обстоятельный анализ этой проблемы см.: Бессмертный Ю. Л. «Феодальная революция» X-XI веков? // ВИ. 1984. № 1. С. 52–67.

[3] Barthelemy D. La mutation de l’an mil a-t-elle eu lieu? P., 1997. P. 28.

[4] Nelson J. L. Ninth-century knighthood: the evidens of Nithard // Studies in Medieval Hystory presented to R.A. Brown. 1989. P. 255-266.

[5] См. напр.: Leyser K. Early Medieval Canon and the Beginnings of Knighthood // Institutionen, Kultur und Gesellschaft im Mittelalter. Festschrift fuer J. Fleckenstein. Sigmaringen, 1984. S. 549-566; Le Jan R. Apprentissages militaires, rites de passage et remises d’armes au haut Moyen Age // Initiation, apprentissage, education au Moyen Age. Montpellier, 1993. P. 211-232; Barthelemy D. Op. cit. P. 216.

[6] Бессмертный Ю. Л. Мир глазами знатной женщины IX века // Художественный язык средневековья. М., 1982. С. 83–107.

[7] Einhardi vita Caroli. MGH., Scriptores in usum scholarum. Hannoverae, Lipsiae, 1911; Thegani vita Hludowici imperatoris. 28. MGH. SS. T. 2. S. 585–604; Anonymi vita Hludowici imperatoris. MGH. SS. T. 2. S. 607-648; Nithardi quattuor libri historiarum // Ausgewaehlte Quellen zur deutschen Geschichte des Mittelalters. Berlin, o. J. Bd. 5. S. 386-461; Reginonis Chronicon. MGH. SS. T. 1. S. 537–612; Riheri historiarum libri IIII. MGH. SS. In usum scholarum. Hannoverae, 1839.

[8] Regin. Chron. 874.

[9] Ibid.

[10] Лотман Ю.М. Культура и взрыв. М., 1992. С. 82.

[11] Thegan. 28, 55.

[12] Anonym., praef.

[13] Regin. Chron. 904.

[14] Ibid. 882.

[15] Notkeri gesta Karoli, II, 4 // Ausgewaehlte Quellen zur deutschen Geschichte des Mittelalters. Berlin, 1960, Bd. 7. S. 322-427.

[16] Barthelemy D. Op. cit. P. 204.

[17] Nithard. II. 4.

[18] Riher. I. 8.

[19] Regin. Chron. 882.

[20] Подробнее см.: Althoff G. Verwandte, Freunde und Getreue. Hannover, 1990.

[21] Это особенно характерно для традиции литературы жанра «Зерцал». Cр.: Anton H.H. Fuerstenspiegel und Herrscherethos in der Karolingerzeit. Bonn, 1968. S. 355.

[22] Riher. IV. 2.

[23] Anonym. 21.

[24] Anonym. 54; Nithard. I. 4, 6, 8; II. 1; Regin. Chron. 884.

[25] См., например: Riher. I. 64; II. 7, 16, 17, 34, 97 и др.

[26] Ср. Ле Гофф Ж. Символический ритуал вассалитета // Ле Гофф Ж. Другое средневековье. Екатеринбург, 2000. С. 225.

[27] Nithard. II. 6.

[28] Riher. IV. 46.

[29] Anonym. 44.

[30] Riher. I. 40.

[31] Anonym. 36.

[32] Anonym. 37.

[33] Anonym. 46.

[34] Thegan. 38.

[35] Regin. Chron. 876.

[36] Regin. Chron. 884.

[37] Nithard. II. 4.

[38] Regin. Chron. 872.

[39] Anonym. 41.

[40] Nithard. II. 1.

[41] Nithard. II. 3.

[42] Riher. IV. 46-47.

[43] Riher. IV. 28-29.

[44] Свидетельства такого рода мы находим, например, в поучении графини Дуоды своему сыну. – См.: Бессмертный Ю.Л. Мир глазами знатной женщины ... С. 95–96.

[45] Nithard. II. 3.

[46] Riher. I. 43, 47.

[47] О «ближнем круге» подробнее см.: Сидоров А. И. «Ближний круг» франкского короля в первой половине IX века: поведенческие идеалы и культурная практика (по материалам хроники Нитхарда) // Средневековая Европа: проблемы идеологии и политики. М., 2000. С. 80–102.

[48] Regin. Chron. 900.

[49] Einhard., praef.

[50] Anonym. 23; Nithard. I, 2.

[51] Nithard. II. 4.

[52] Nithard. II. 2.

[53] Nithard. I. 4.

[54] Nithard. II. 7.

[55] Ср. описание Карла Великого – Einhard. 22, 24; Людовика Благочестивого – Thegan. 19; Карла Лысого и Людовика Немецкого – Nithard. III. 6; Regin. Chron. 876; Карломана Баварского – Regin. Chron. 880; Одо – Regin. Chron. 888 и др.

[56] Regin. Chron. 876.

[57] Riher. I. 15.

[58] Riher. II. 87.

[59] Riher. III. 73.

[60] Riher. III. 82.

[61] Ср.: Einhard. 22 о Карле Великом: «Он был могуч и крепок телом, высок ростом. У него был круглый затылок, большие и живые глаза, нос чуть крупнее среднего, красивые волосы, веселое привлекательное лицо ... Хотя его шея казалась короткой, а живот выступающим, это скрывалось соразмерностью остальных членов ... голос его, хотя и звучный, не вполне соответствовал его облику».

Thegan. 19 о Людовике Благочестивом: «Он был среднего роста, имел большие и светлые глаза, ясный лик, длинный и прямой нос, не слишком толстые и не слишком тонкие губы, крепкий торс, широкие плечи, очень сильные руки ... руки его были длинны, пальцы прямые, ноги длинные и относительно тонкие, ступни большие, голос мужественный».

[62]Riher. III. 88.

[63] Einhard. 23.

[64] Anonym. 28.

[65] Riher. III. 37-41.

[66] В отечественной историографии уже делались попытки как-то обозначить специфичность раннесредневековой государственности. Например, А.Я. Гуревич определил ее как государство-сеньорию. – См.: Гуревич А.Я. Избранные труды. М., 1999. Т. 1. С. 225-226.


Назад
Hosted by uCoz


Hosted by uCoz