Французский Ежегодник 1958-... Редакционный совет Библиотека Французского ежегодника О нас пишут Поиск Ссылки
Историк воюющий: Н.М. Лукин

А.В. Чудинов

 


Н.М. Лукин

Историк и власть: советские историки сталинской эпохи. Саратов: Издательский центр "Наука", 2006. С. 199-250.

В предвоенной истории взаимоотношений советской власти и профессионального сообщества отечественных историков стран Запада академику Николаю Михайловичу Лукину (1885-1940) принадлежала чрезвычайно важная, а может даже центральная роль . С одной стороны, он сам был практикующим историком, общепризнанным «отцом-основателем» советской школы исследований по новой и новейшей истории Запада, с другой – видным деятелем собственно коммунистического режима. Двоюродный брат Н.М. Бухарина, крупного большевистского теоретика, сам большевик с 1904 г., принимавший участие во всех российских революциях, Н.М. Лукин уже с конца 1918 г. был брошен, говоря языком того времени, на «исторический фронт», где стал для исследователей всеобщей истории таким же «комиссаром» партии, каким для специалистов по отечественной истории был М.Н. Покровский. Уже в 20-е годы Н.М. Лукин занимал руководящие посты практически во всех основных научных и учебных заведениях Москвы, занимавшихся изучением истории, а в 1930-е и вовсе стал наиболее высокопоставленным государственным функционером в области исторической науки. На протяжении почти 20 лет он оказывал определяющее влияние на развитие советских исследований по новой истории Запада и, в частности, по истории Французской революции XVIII в., являвшейся одним из приоритетных направлений его собственных научных изысканий. Даже после того, как в 1938 г. Н.М. Лукин был репрессирован, его ученики занимали ведущие позиции в академической науке вплоть до 80-х годов. Особенно ярко это проявилось как раз в изучении Французской революции, где выходцы из «школы Лукина» Альберт Захарович Манфред (1906-1976) и Виктор Моисеевич Далин (1902-1985) оставались бесспорными лидерами данного направления советской историографии с 50-х годов и до конца своих дней. Разумеется, эта историография отнюдь не исчерпывалась трудами учеников «школы Лукина», однако именно последняя задавала ей тон на протяжении всей советской эпохи.

С посмертной реабилитацией Н.М. Лукина в годы хрущевской «оттепели», его жизнь и деятельность стали темой для целого ряда статей и книг. Все они, однако, носили в большей или меньшей степени апологетический характер, что, впрочем, вполне объяснимо: эти работы были написаны преимущественно учениками Н.М. Лукина, а потому просто по определению были обречены нести на себе ярко выраженную печать субъективности. Не способствовал критическому взгляду на деятельность Лукина и окружавший его трагический ореол жертвы сталинских репрессий. И все же, если мы, действительно, хотим понять историю развития отечественной науки со всеми ее нюансами и перипетиями, нам необходим именно такой, объективно-критический подход к оценке ключевых фигур минувшей эпохи.

* * *

Авторы всех, существующих на сегодняшний день, жизнеописаний Н.М. Лукина практически единодушно утверждают, что к тому моменту, когда пришедшая к власти партия большевиков направила его на руководящую работу в систему преподавания и изучения истории, он был уже вполне сложившимся ученым, обладавшим солидным профессиональным опытом. «Его годами накопленные громадные знания в истории, – писал А.З. Манфред, ‑ были целиком поставлены на службу революционному пролетариату»[1]. И по мнению В.А. Гавриличева, «сразу же после революции 1917 г. он [Н.М. Лукин] выступил в качестве крупнейшего знатока Великой французской революции»[2].

В подтверждение биографы Н.М. Лукина ссылаются на его раннее исследование «Падение Жиронды», выполненное в период учебы на историко-филологическом факультете Московского университета и представленное в 1909 г. в качестве дипломного сочинения. Парадокс, однако, состоит в том, что большинство из них этой работы в глаза не видело. Долгие годы она считалась утраченной, о чем, в частности, и сам ее автор много лет спустя говорил на I Всесоюзной конференции историков-марксистов: «Я изучал падение Жиронды, но моя кандидатская работа оказалась погребенной в университетских архивах»[3]. По словам Н.М. Лукина, своим исследованием он доказывал, что «падение Жиронды надо объяснять массовым движением на почве продовольственного кризиса, который начинается с конца 1792 г. и развертывается в начале 1793 г.»[4]. Эта реплика академика позволила некоторым его биографам заключить, что в своем дипломном сочинении молодой историк «в известной степени предвосхитил Матьеза»[5], чей классический труд «Борьба с дороговизной и социальное движение в эпоху Террора» увидел свет только в 1927 г.

И.С. Галкин в подтверждение высокого качества ранней работы Н.М. Лукина ссылался на мнение его научного руководителя Р.Ю. Виппера, выраженное в частной беседе: «С ним [Лукиным] было интересно и полезно заниматься. Он много читал, ценил источники, погружался в их анализ… Он увлеченно и плодотворно исследовал Французскую революцию. Его дипломное сочинение «Падение Жиронды» было свежо, оригинально»[6]. Справедливости ради заметим, что это суждение 88-летний академик высказал уже в 1947 г., спустя 38 лет после того, как, прочтя дипломную работу своего ученика, поставил ему «весьма удовлетворительно» ‑ высший балл по тогдашней шкале оценок.

И только в середине 80-х годов, словно подтверждая известный афоризм «рукописи не горят», сочинение Н.М. Лукина «Падение Жиронды» было обнаружено в Центральном государственном историческом архиве города Москвы (ныне – Центральный исторический архив города Москвы[7]) известным отечественным историографом В.А. Дунаевским. По его же инициативе, были сделаны фотокопии этого документа, а затем машинописная распечатка. Работу предполагалось опубликовать в юбилейном выпуске «Французского ежегодника», посвященном 200-летию Французской революции, от чего, однако, из-за большого объема рукописи (около 4 а.л.) пришлось отказаться, и фотокопии вместе с машинописным экземпляром остались в архиве редакции. В результате, первое проведенное Н.М. Лукиным самостоятельное исследование так в научный оборот и не попало, а тем, кого оно могло заинтересовать, приходилось верить на слово авторам последней из его биографий, которые имели возможность ознакомиться с указанной рукописью: «Работа “Падение Жиронды” представляла собой отнюдь не ученическое сочинение, а во многих отношениях зрелое научное исследование, в котором выдвигались определенные идеи, находившие убедительное обоснование. В ней отчетливо проявилась глубокая приверженность автора марксизму»[8].

Особо отметим последнее предложение данной цитаты, которое требует отдельного комментария. Если в период работы над «Падением Жиронды» Н.М. Лукин еще только дебютировал как историк, то в социальном и политическом плане он был уже вполне состоявшимся человеком. Активист РСДРП, он принимал самое активное участие в первой русской революции и к ее завершению являлся видным партийным деятелем ‑ членом Московского комитета партии. Арестованный в 1907 г., он после четырехмесячного заключения был сослан в Ярославль, откуда смог вернуться в Москву только в конце 1908 г.[9] Таким образом, его приверженность марксизму носила отнюдь не академический характер, а являлась глубоко выстраданным убеждением опытного политического бойца.

Обратимся теперь собственно к тексту «Падения Жиронды». То, что немногочисленные историки, имевшие возможность лично ознакомиться с дипломным сочинением Н.М. Лукина, подчеркнули его приверженность марксизму, далеко не случайно. Именно она составляет, пожалуй, единственную оригинальную черту данной работы. Все остальные ее достоинства, априорно предполагавшиеся биографами Н.М. Лукина, обнаружить в тексте, увы, не удается.

Это относится и к количеству привлеченных источников, и к качеству их использования. По сути, «Падение Жиронды» представляет собой реферат трех трудов французских авторов: «Истории Террора» М. Терно[10], «Политической истории Французской революции» А. Олара[11] и «Социалистической истории» Ж.Жореса[12]. Эпизодически встречаются также ссылки на книгу А. Лихтенберже «Социализм и французская революция»[13]. Иначе говоря, в том, что касается фактов, включая данные по продовольственному вопросу в первой половине 1793 г., работа Н.М. Лукина вторична. Если ее автор в чем-то и «предвосхитил» А. Матьеза, то ничуть не в большей степени, чем историки, на работы которых он опирался.

Круг привлеченных в «Падении Жиронды» документальных источников ограничивается собранием протоколов Якобинского клуба, изданных А. Оларом[14]. Правда, использование их в работе Н.М. Лукина носит скорее вспомогательный, иллюстративный характер. Но даже будучи таковым, оно произведено крайне небрежно. И дело не только в том, что, цитируя протоколы Якобинского клуба, автор постоянно ошибается с номерами страниц или одни цитаты переводит, а другие нет, и может даже, начав цитату по-русски, в середине фразы оборвать перевод и перейти на французский (Л. 7об). Гораздо хуже, что он путает имена выступавших и приписывает слова П.Ж.М. Шаля П.Л. Бентаболю (Л. 16), Ж.М. Купе – Б. Бареру (Л. 20-20об.), К. Демулена – Л.А. Сен-Жюсту (Л. 22), П.Ф.Ж. Робера – М. Робеспьеру (Л. 73). Иными словами, в тексте работы при всем желании трудно найти подтверждение позднейшему свидетельству Р.Ю. Виппера о том, что его ученик «много читал, ценил источники, погружался в их анализ».

Впрочем, сам автор «Падения Жиронды», похоже, и не испытывал потребности в таком «погружении». Он не ставил перед собой эвристической задачи, ответ на которую нужно было бы искать, анализируя источники. Уже в самом начале исследования он обозначил жесткую методологическую схему объяснения конфликта между жирондистами и якобинцами, построенную на классовом подходе и экономическом детерминизме. Согласно Н.М. Лукину, в основе этого конфликта лежало противоречие между крупной буржуазией, представленной жирондистами, и «народными низами» («мелкой буржуазией и пролетариатом»), на которых опирались якобинцы. Собственно же факты играли по отношению к данной схеме сугубо подчиненную роль и требовались, скорее чтобы ее проиллюстрировать, нежели обосновать. Поэтому для автора не имело принципиального значения, откуда – из источников или из работ других историков ‑ черпать фактический материал, выступавший своего рода «наполнителем» изначально заданной методологической формы. И даже если подобный материал сопротивлялся жестким рамкам схемы, это не могло побудить автора к ее изменению. Факты насильственно загонялись в ее прокрустово ложе, что вызывало определенные логические противоречия в содержании работы. Приведу некоторые примеры.

Наиболее ярко, по мнению Н.М. Лукина, связь Жиронды с «крупной буржуазией» проявилась при обсуждении проекта отправки из департаментов в Париж стражи для охраны Конвента, а также ‑ в ходе процесса над королем (Л. 73).

Говоря о дискуссии по первому из этих вопросов, М.Н. Лукин цитирует выступления Барбару и Бюзо, предлагавших набирать департаментскую стражу из людей, достаточно состоятельных, чтобы самостоятельно экипироваться и некоторое время прожить в столице за свой счет. Отсюда следует вывод: «Итак, проект Жиронды создать вооруженную охрану Конвента является попыткой опереться на крупную буржуазию, враждебно относившуюся к дальнейшему развитию революции, против революционного Парижа, где преобладали низшие и средние слои общества» (Л. 13об.). Правда, тут же автору приходится проявить недюжинную изобретательность, чтобы объяснить, почему отряды федератов, созданные в департаментах якобы «контрреволюционной крупной буржуазией», вскоре по прибытии в Париж поддержали монтаньяров. Приведу для примера одно из таких рассуждений, весьма смахивающее на словесную эквилибристику: «Изменение в настроении федератов, совершившееся в революционной атмосфере Парижа, еще ничего не говорит о непрочности контрреволюционного настроения в тех общественных слоях, которые они представляли» (Л. 14). Иначе говоря, что бы там в реальности ни делали федераты, это никоим образом не может повлиять на изначально заданный автором тезис о господстве в департаментах «контрреволюционной крупной буржуазии».

Еще большую «эластичность» в обращении с фактами молодой историк проявляет, доказывая, что и в процессе над королем позиция жирондистов отражала интересы все той же «крупной буржуазии». Процитировав выступление Верньо, где лидер жирондистов предложил воздержаться от казни короля, дабы не спровоцировать вступление в войну против Франции новых держав, что неизбежно привело бы к подрыву французской торговли и падению курса ассигнатов, Н.М. Лукин заключает:

    «Когда читаешь эту речь Верньо, кажется, что говорит сама блестящая торговая буржуазия Бордо, представителем которой был знаменитый оратор Жиронды. В самом деле: лейтмотив его речи – опасение за благосостояние французской торговли и за устойчивость государственных финансов. Но опасения, высказанные Верньо, могли тревожить прежде всего крупную торговую и промышленную буржуазию…» (Л. 31-31об.).

Автор даже не замечает, что противоречит самому себе, ведь не далее как на первых страницах своей работы он констатировал, что расстройство государственных финансов и падение курса ассигнатов «должно было особенно тяжело отозваться на положении народных масс» (Л. 5об.). Впрочем, едва ли не на следующей странице после приведенного выше пассажа о речи Верньо Н.М. Лукин опять замечает, что «заминка в промышленности и дороговизна продуктов, вызванная падением курса ассигнаций, спекуляцией с бумажными деньгами и войной» вела к «прогрессивному ухудшению материального положения парижской бедноты» (Л. 32). То есть и этот аргумент в пользу того, что жирондисты защищали интересы «крупной буржуазии», оказывается с точки зрения логики далеко не безупречным.

Впрочем, это далеко не единственное противоречие работы. Стремление во что бы то ни стало найти классовую подоплеку в политических событиях порою приводит автора к весьма парадоксальным заключениям. Так, широко заимствуя из книги А. Олара фактический материал, свидетельствующий о столкновении интересов столицы и провинции, лежавшем, по мнению французского историка, в основе конфликта монтаньяров и жирондистов, и механически прикладывая к этому материалу схему классового подхода, Н.М. Лукин рисует совершенно удивительную картину, где территориальное деление Франции фактически совпадает с классовым:

«Якобинцы может быть инстинктивно уже чувствовали, что эта тяжба между Парижем и департаментами означает нечто большее. Так, например, Фабр видит в ее осуществлении зародыш гражданской войны…; и мы могли бы добавить – громадной войны между различными классами французского общества. В самом деле, жирондисты боялись Парижа; но какого Парижа? – Парижа народных низов: мелкой буржуазии и пролетариата… Против этих общественных групп Жиронда могла апеллировать только к общественным верхам: крупной буржуазии провинциальных городов и землевладельцам» (Л. 12-12об).

Любопытно, что ни одна из работ французских историков, на которые опирался Н.М. Лукин, не дает никаких фактических оснований для столь упрощенной трактовки проблемы в духе наивного социологизма. Впрочем, автор «Падения Жиронды», строго следуя монизму классового подхода, не придавал большого значения возможному несоответствию фактов принятой им методологической схеме. Его марксизм носил ярко выраженный догматический оттенок, это был скорее марксизм пропагандиста (кстати, именно такую функцию Н.М. Лукин выполнял в своей парторганизации), нежели ученого, скорее символ веры, чем метод познания.

Такое отношение к марксизму хорошо видно в полемике Н.М. Лукина с Ж. Жоресом. Последний тоже был не чужд марксистской методологии объяснения истории и считал К. Маркса (наряду с Ж. Мишле и Плутархом) мыслителем, оказавшим на него, Жореса, наибольшее влияние. При этом воззрениям французского историка были свойственны значительная гибкость и плюрализм. Далекий от жесткого экономического детерминизма, он готов был искать объяснения тех или иных исторических явлений не только в сфере экономики, но и в области политики (за которой признавал известную автономию по отношению к экономике), культуры, социальной психологии. Так, в борьбе Горы и Жиронды он видел, прежде всего, столкновение политических партий, а не классов, поскольку между социальными концепциями монтаньяров и жирондистов не было принципиальных различий. Подобный взгляд на вещи вызывает у Н.М. Лукина резкое неприятие, ведь всякое отступление от экономического детерминизма оставляет лазейку для проникновения в историю случайного, а значит, угрожает вере в непреложное действие открытых Марксом исторических законов. Отповедь следует незамедлительно:

    «…Соображения Жореса, действительно, следует признать “поверхностными”. Ведь все эти объяснения в лучшем случае могут доказать, почему вокруг Роланов сгруппировались определенные личности…, но политическое поведение жирондистской партии остается чем-то случайным. Конечно, во всякой политической борьбе проявляются человеческие страсти, но они всегда лишь отражают более глубокие конфликты, лежащие в самой общественной жизни, в взаимоотношении различных классов. В общем, точку зрения Жореса можно назвать невыдержанной и противоречивой» (Л. 69об.-70).

Чем же интересна для нас первая научная работа Н.М. Лукина? Нужно ли было уделять здесь столько внимания этому квалификационному сочинению, так и оставшемуся неопубликованным? Убежден, что нужно. Ведь это не просто первый, но единственный (!) опыт исторического исследования, осуществленный Н.М. Лукиным к тому времени, как он стал «одним из зачинателей советской исторической школы»[15].

* * *

После защиты дипломной работы Н.М. Лукин в 1910 г. был оставлен при кафедре всеобщей истории Московского университета для подготовки к преподавательской деятельности, что с определенной долей приближения можно считать аналогом сегодняшней учебы в аспирантуре. Однако, в отличие от последней, конечной целью такой подготовки была не защита диссертации, а только сдача магистерских экзаменов, которые, в свою очередь, можно сравнить с нынешним кандидатским минимумом. Впрочем, в случае Н.М. Лукина этот период профессионального ученичества занял целых шесть лет, поскольку соискателю приходилось делить свое время между занятиями историей и революционно-пропагандистской работой. О том, какому из двух видов деятельности он отдавал предпочтение, мы можем судить по библиографии его печатных работ за этот период: очерк «О милитаризме» и статья «Рабочие и благотворительность» в большевистской газете «Рабочий путь» за 1913 г., популярная брошюра «Борьба за колонии» в 1914 г., но ни одной научной публикации[16]. Тем не менее, магистерские экзамены в 1913-1915 гг. им были сданы, пробные лекции успешно прочитаны, и в январе 1916 г. Н.М. Лукин получил искомое звание приват-доцента[17].

Правда, поработать в этом качестве – читая курс истории раннего средневековья в Московском университете (2 часа в неделю) и лекции по различным периодам истории в ряде других учебных заведений Москвы ‑ ему довелось всего лишь год: после февральской революции 1917 г. Н.М. Лукин с головой ушел в политическую деятельность, вновь выступив в уже блестяще им освоенном амплуа революционного пропагандиста. В марте он вошел в редакцию газеты «Социал-демократ», издававшейся Московским комитетом РСДРП (б), и до конца года напечатал в ней под псевдонимом «Н. Антонов» 55 статей. Кроме того, он выпустил за тот же период четыре отдельные брошюры[18]. В первую половину 1918 г. Н.М. Лукин так же активно занимался политической журналистикой, но затем был направлен партией на создание новой системы исторического образования. Какое-то время еще продолжал писать для газет, правда, все реже и реже[19].

В ряде своих газетных публикаций этого периода Н.М. Лукин обращался к исторической тематике, ссылаясь на различного рода события прошлого, в частности на опыт Французской революции XVIII в.[20], для оправдания позиций большевиков по различным вопросам текущей политики. Едва ли стоит сегодня вчитываться в эти поблекшие строки на пожелтевших страницах, чтобы установить, насколько точен их автор в изложении исторических фактов: в конце концов, к политической публицистике нельзя подходить с теми же критериями, что и к историческим трудам. Скорее указанные статьи заслуживают нашего внимания тем, что в них отразились некоторые особенности отношения будущего академика к истории в целом. К таковым, прежде всего, следует отнести глубочайшую убежденность автора в своей исключительной монополии на историческую истину. Этой монополией, по его мнению, он обязан марксистскому подходу к истории, а именно – стремлению видеть в основе всех политических событий социально-экономическую подоплеку и классовые интересы.

Полемизируя с меньшевиком М. Нахимсоном, предполагавшим, что насильственное регулирование экономической жизни большевиками может иметь столь же негативные последствия, как политика «максимума» во время Французской революции, Н.М. Лукин писал: «Исторические аналогии – вещь хорошая. Но они могут быть практически полезны лишь при строго научной, а не обывательской их постановке. Прежде всего, нужно отчетливо представлять себе социально экономический строй сравниваемых обществ в революционную эпоху их развития»[21].

Ту же мысль, лишь слегка перефразировав, Н.М. Лукин высказывает и в полемике с Л. Мартовым, предрекавшим большевикам скорый «термидор»: «Но исторические параллели полезны и поучительны лишь в том случае, когда не упускаются из виду конкретные особенности известного исторического момента, в котором хотят найти сходство с переживаемыми событиями. И прежде всего в таких случаях необходимо дать себе ясный и точный ответ, насколько совпадают социально-экономические условия двух сравниваемых эпох, иначе якобы историческое сопоставление превращается просто в досужее суждение обывателя, скользящего лишь по поверхности явлений»[22].

Ну а поскольку социально-экономические условия Франции 1793-1794 гг. и России 1917-1918 гг., естественно, различались, Н.М. Лукин признавал обе аналогии неправомерными, отмечая, что большевикам, олицетворяющим «социалистическую диктатуру пролетариата», не грозят трудности, с которыми столкнулась «мелкобуржуазная» диктатура якобинцев. Заметим, что в обоих случаях марксизму Н.М. Лукин «учит» представителей социал-демократии, то есть людей, и так стоявших на марксистских позициях. Однако, объявляя их исторический анализ «ненаучным», он явно подводит читателя к выводу, что люди, способные на такие «поверхностные», «обывательские» аналогии, в действительности марксизма не знают. Иначе говоря, в обоих эпизодах полемика по историческим вопросам выступает лишь частным проявлением глобального идеологического спора двух течений российской социал-демократии – большевиков и меньшевиков – за монопольное право считаться «истинными» приверженцами марксизма.

Любопытно, что, порицая «неправильных марксистов» за «ненаучные» аналогии между Французской и Русской революциями, сам Н.М. Лукин такие аналогии охотно использовал. Например, тот факт, что английский парламент в 1648 г. осудил на смерть Карла I, а французский Конвент в 1793 г. – Людовика XVI, послужил большевистскому публицисту оправданием правомерности убийства Николая II без суда, ибо суд, «несомненно, приговорил бы его к смертной казни»[23]. А рассказ о военной политике Конвента в 1792-1794 гг., в которую Н.М. Лукин, помимо чисто мобилизационных мер включал также государственное регулирование экономики и создание «особых революционных трибуналов», завершался выводом, что «русский рабочий класс может многому поучиться у французской мелкой буржуазии XVIII века, защищавшейся чуть ли не против всей Европы»[24]. Перечень подобных примеров можно было бы продолжить, однако и этих достаточно, чтобы убедиться: в определенных случаях наш автор считал аналогии между двумя революциями вполне допустимыми, а, стало быть, «научными».

Где же проходила для него грань между «строго научным» и «обывательским»? Похоже, для Н.М. Лукина такой гранью была идеологическая и политическая целесообразность. Он охотно допускал и применял аналогии, способные обеспечить историческую легитимацию тех или иных аспектов политики большевистского режима и мобилизовать определенную часть общества на его поддержку. Напротив, аналогии, предполагавшие хотя бы имплицитную критику этого режима или сомнение в его жизнеспособности, порицались им как «ненаучные». Иначе говоря, он не видел препятствий для того, чтобы использовать якобинский прецедент для оправдания политики большевистской диктатуры, в частности «красного террора», однако возможность того, что большевиков в будущем ожидает судьба якобинцев – Термидор, он решительно отметал, ссылаясь на различия в «классовом» характере обоих режимов.

* * *

Как уже отмечалось, в середине 1918 г. партия направила Н.М. Лукина на работу в сферу образования. Новой власти требовалась такая система подготовки кадров, которая обеспечивала бы не только их профессиональную квалификацию, но и идеологическую лояльность. Историческую науку как дисциплину, наиболее тесно связанную с идеологией, ожидали большие перемены. Если, к примеру, в области изучения технических наук во многом сохранялась преемственность с дореволюционным периодом и новшества ограничивались лишь механическим добавлением к специальным предметам различного рода общественно-политических курсов, то гуманитарным дисциплинам и, в частности, истории предстояло пережить настоящую «революцию», призванную покончить со старой, «буржуазной» наукой и создать новую – марксистскую. Возглавил эту «революцию» заместитель наркома просвещения, историк-большевик М.Н. Покровский. Однако для ее проведения власть испытывала страшный дефицит кадров. Особенно это касалось всеобщей истории. «В.П. Волгин, Н.М. Лукин-Антонов, Ф.А. Ротштейн, Д.Б. Рязанов – вот и весь список историков-марксистов, работавших в области зарубежной истории, крупных ученых, стоявших у истоков советской историографии», ‑ напишет позднее А.З. Манфред[25]. С ним вполне можно согласиться, сделав, правда, небольшую оговорку. «Крупными учеными», авторами многочисленных книг и академиками эти люди, действительно, станут со временем, но в тот момент, когда ход событий заставил их заниматься созданием советской исторической науки, они были уже опытными профессиональными революционерами, но на поприще исторических изысканий делали лишь первые шаги. Тем не менее, других, политически надежных, историков-всеобщников у советской власти не было, а потому именно этих людей мы видим на главных ролях едва ли не во всех создававшихся тогда центрах исторических исследований и соответствующих учебных заведений.

После учреждения декретом ВЦИК от 25 июня 1918 г. Социалистической академии, позднее переименованной в Коммунистическую, Н.М. Лукин стал ее профессором, а 27 апреля 1919 г. – действительным членом, наряду с М.Н. Покровским, В.П. Волгиным, Ф.А. Ротштейном, Д.Б. Рязановым. Комакадемия станет в дальнейшем своего рода генеральным штабом предпринятой большевиками кампании по подчинению исторической науки марксистской идеологии.

Тем не менее, «идеологически подкованных» кадров для перевода всего высшего исторического образования на марксистскую основу пока не хватало, и Наркомпрос в 1919 г. ликвидировал историко-филологические факультеты университетов, создав вместо них факультеты общественных наук (ФОН) с историческими отделениями. Первым деканом ФОН Московского университета был В.П. Волгин, одним из ведущих преподавателей – Н.М. Лукин.

В начале 1921 г. Н.М. Лукин (вместе с М.Н. Покровским, В.П. Волгиным и др.) вошел в состав «комиссии Ф.А. Ротштейна», разрабатывавшей основные направления реформы преподавания общественных наук в высшей школе. В соответствии с рекомендациями комиссии, даже исторические отделения ФОНов были упразднены и заменены общественно-педагогическими отделениями. Это стало еще одним важным шагом к утверждению господства марксистской идеологии в гуманитарном образовании. Подготовка для работы в школе преподавателей обществоведения или, называя вещи своими именами, пропагандистов марксизма, разумеется, могла осуществляться гораздо быстрее, чем подготовка квалифицированных историков, поскольку фактически сводилась к идеологическому натаскиванию. Вот как позднее объясняли смысл этой меры советские исследователи истории отечественной науки: «К тому времени были отменены старые школьные курсы истории, что нанесло решительный удар по буржуазному пониманию прошлого в том виде, в каком оно преподносилось в прежней школьной системе. Однако создать новые учебники за короткое время было невозможно. Само же учительство, недостаточно научно [в марксистском понимании – А.Ч.] и политически подготовленное, самостоятельно перестроить преподавание не могло. Единственным выходом в тех условиях была замена прежних школьных исторических курсов обществоведением»[26]. На общественно-педагогическом отделении ФОН МГУ, которое возглавил Н.М. Лукин, работали и В.П. Волгин, и Ф.А. Ротштейн, и Д.Б. Рязанов.

После принятия Совнаркомом 11 февраля 1921 г. постановления о создании Института красной профессуры (ИКП), М.Н. Покровский возглавил соответствующую учредительную комиссию, куда, в частности, вошли и В.П. Волгин с Н.М. Лукиным. Все трое занимались также разработкой программ по истории для ИКП, а затем преподавали в нем.

В тот же период Н.М. Лукин, вместе с В.П. Волгиным, Д.Б. Рязановым и др., работал на кафедре истории в Коммунистическом университете им. Я.М. Свердлова, которую с 1921 г. возглавлял М.Н. Покровский. Все они также входили в состав Института истории РАНИОН[27] ‑ уникального научного центра, где дореволюционная профессура могла заниматься историческими исследованиями бок о бок с историками-марксистами, разумеется, под их чутким идеологическим контролем.

Так Революция всего за несколько лет превратила Н.М. Лукина из скромного приват-доцента, имевшего за плечами лишь год работы по специальности и не успевшего еще подготовить ни одной научной публикации, в одну из центральных фигур новой системы исторического образования, сочетавшего многочисленные руководящие обязанности с преподаванием практически во всех ведущих учебных заведениях Москвы[28].

Удивительно, но при такой огромной нагрузке Н.М. Лукин еще находил время писать. За шесть лет – с 1919 по 1925 г. – им было опубликовано пять довольно объемистых книг, три из которых в тот же период вышли вторыми изданиями, дополненными и переработанными. Жанр этих работ определялся социальным заказом новой власти: для успешного осуществления коммунистической перестройки системы высшего образования требовалась учебная литература с марксистской интерпретацией исторического процесса.

Выпущенная Н.М. Лукиным в 1923 г. «Новейшая история Западной Европы» должна была отчасти заполнить эту лакуну. Едва ли стоит оценивать этот учебник «для вузов и губсовпартшкол» по критериям современной науки. Даже следующему поколению советских историков – ученикам самого Лукина, относившимся к его творчеству с огромным пиететом – «вульгарное социологизирование», присущее этой книге, или, иными словами, стремление автора напрямую увязать все исторические события и явления с социально-экономическими процессами представлялось малопродуктивным. Наиболее ярким проявлением в исторической науке подобного «вульгарного социологизирования» была господствовавшая в отечественной историографии 20-х годов теория торгового капитала М.Н. Покровского[29], которую Н.М. Лукин широко использовал в своей книге. А.З. Манфред позднее напишет об этом так:

    «…В этой концепции [Н.М. Лукина] были и ошибочные, неправильные постулаты, мстящие за себя в конкретном историческом анализе, да и иные ошибки. Наиболее ошибочной из идей, положенных в основу этой концепции, была привнесенная М.Н. Покровским в советскую историческую литературу и распространявшаяся некоторое время во всех ее разделах мысль о торговом капитализме как особом этапе истории. Под пером М.Н. Покровского – пером талантливым – для определенной исторической эпохи торговый капитал превращался чуть ли не в демиурга исторического процесса. Н.М. Лукин разделял в то время это ошибочное мнение и оно не могло не отразиться, понятно, на его концепции развития Западной Европы в конце XVIII – начале XIX столетий»[30].

Главное достоинство книги составляло то, что она была первым марксистским учебником по данной теме. Тем не менее, из-за своих концептуальных недостатков она очень не долго использовалась в системе образования. В 1925 г. вышло ее второе издание, год спустя ‑ украинский перевод, и более эта работа Н.М. Лукина не выпускалась. А после разгромной критики, которой в 30-е годы подверглись взгляды М.Н. Покровского, Н.М. Лукин и сам отказался от теории торгового капитала.

Также в жанре учебного пособия была выполнена работа «Из истории революционных армий» (1923), в основу которой легли лекции Н.М. Лукина, прочитанные в Академии Генерального штаба. Как и большинство изданий подобного рода, она носила достаточно популярный и компилятивный характер, а потому не позволяет судить об исследовательском почерке автора.

«Очерки по новейшей истории Германии. 1890-1914», вышедшие в 1925, также были вызваны к жизни политическими требованиями текущего момента. В тот момент, когда в Германии шла острая борьба между коммунистами и социал-демократами за влияние на рабочих, предложенная Н.М. Лукиным коммунистическая интерпретация истории германской социал-демократии не могла не нести определенный пропагандистский заряд. Даже А.З. Манфред, которого трудно заподозрить в критическом отношении к своему Учителю, оценивал ее научное качество весьма сдержанно: «Эта книга была рождена революционной необходимостью – в тот момент, когда она создавалась и появилась, она отвечала требованиям времени. Ныне в своей существенной части она сохранила научное значение и выдержала проверку временем, в какой-то части – устарела»[31]. Характерно, что в конце 50-х годов, при подготовке к печати «Избранных трудов» Н.М. Лукина, его ученики сочли достойной переиздания, то есть «существенной частью» данной работы, лишь одну главу.

Из опубликованного Н.М. Лукиным в тот период, пожалуй, только книга «Парижская Коммуна 1871 года»[32] может быть достаточно четко квалифицирована как исследовательская. Разумеется, и в этой работе с избытком хватало чисто идеологических моментов – ведь, как заметит позднее на сей счет один из учеников Н.М. Лукина, «став историей, Парижская Коммуна никогда не будет принадлежать только истории»[33], ‑ однако по формальным признакам данное сочинение все же может быть отнесено к жанру исторического исследования.

Тем не менее, первой увидевшей свет исследовательской работой Н.М. Лукина советская историография традиционно признавала не «Парижскую Коммуну», а книгу «Максимилиан Робеспьер», вышедшую в 1919 г. и пять лет спустя изданную в переработанной редакции. Причем сам Н.М. Лукин в общем-то, отнюдь не претендовал на то, чтобы эту работу считали исследованием, о чем, на мой взгляд, свидетельствует его реплика в предисловии ко второму изданию, где отмечается, что книгой «пользовались и пользуются как учебным пособием в наших комуниверситетах и партшколах второй ступени»[34]. Однако в советской исторической литературе ей неизменно приписывали именно исследовательский характер. Так, по мнению В.М. Далина, она, «будучи доступной широкому кругу читателей, являлась вместе с тем законченным научно-исследовательским очерком, написанным по первоисточникам»[35]. Почти дословно повторил эту оценку и В.А. Гавриличев: «…Книга, будучи доступной широкому кругу читателей, была оригинальным исследованием, основанным на изучении первоисточников»[36]. Как «первый большой научный труд ученого» определяли ее В.А. Дунаевский и А.Б. Цфасман[37].

Почему же в исторической литературе возникло подобное расхождение в оценках жанра данной работы? Возможно, повод этому дала следующая фраза Н.М. Лукина из упомянутого предисловия: «Популярный характер книжки сохранен, хотя у автора было большое искушение придать ей характер научного исследования. Впрочем, специалисты-историки без труда, вероятно, заметят, что работа в значительной степени написана на основании изучения первоисточников»[38].

В списке использованных источников и литературы, приложенном автором ко второму изданию «Максимилиана Робеспьера»[39], действительно, приведен ряд публикаций документов. Это и упоминавшееся выше издание протоколов Якобинского клуба под редакцией А. Олара (тома 3-6), и газета Moniteur Universel за 1792-1794 гг., и полное собрание французских законов под редакцией Ж. Дювержье[40], и знаменитая «Парламентская история Французской революции» П. Бюше и П. Ру[41], и собрание парламентских протоколов[42].

Однако означает ли это, что книга и в самом деле была выполнена в жанре научного исследования? Внимательное ознакомление с ее текстом заставляет усомниться в правомерности такого вывода. И дело отнюдь не в отсутствии научного аппарата. В конце концов, историографии известно немало работ, выходивших без подстрочных ссылок, но, тем не менее, считавшихся исследовательскими, например, «Социалистическая история французской революции» Ж. Жореса. Решающее значение для определения той или иной работы в качестве исследовательской имеет не наличие в ней научного аппарата, хотя его отсутствие, конечно, затрудняет оценку обоснованности выводов автора, а соответствие самого ее содержания законам жанра исследования. В отличие от популяризатора, чья задача состоит в занимательном и доступном широкому читателю изложении уже готовых результатов своих или чужих изысканий, исследователь имеет дело с еще нерешенной научной проблемой и решает ее путем анализа источников. Иными словами, механизм любого исторического исследования, в конечном счете, сводится к цепочке операций: постановка проблемы – анализ источников – решение проблемы. В книге же Н.М. Лукина «Максимилиан Робеспьер» подобный механизм, увы, отсутствует.

Само по себе привлечение источников еще не делает работу исследованием. Важно, чтобы их выбор отвечал поставленной задаче. А какую задачу можно было бы решить на основе очерченного выше круга источников? В подавляющем своем большинстве эти документы отражают перипетии политической жизни, причем в основном Парижа, или, если еще точнее, работу центральных органов власти. Соответственно, подобный круг источников вполне мог бы стать основой для изучения публичной стороны политической, прежде всего парламентской, деятельности Робеспьера. Так, из этих документов можно узнать, что он говорил по тому или иному поводу в Конвенте или Якобинском клубе и какие отклики в данной аудитории получило его выступление. О внутренней же подоплеке событий, к примеру, о борьбе мнений внутри Комитета общественного спасения, по этим источникам судить уже трудно.

Однако к тому времени, когда Н.М. Лукин приступил к работе над своей книгой, политическая биография Робеспьера была уже достаточно подробно изучена французскими исследователями, в частности, Э. Амелем, А. Оларом и А. Матьезом, причем, на основе несравнимо более широкого круга источников, чем те, которые имелись в распоряжении советского историка. Впрочем, состязаться с ними он и не пытался. Работы. Э. Амеля, А. Олара и А. Матьеза, так же, как и ряд других наиболее значимых трудов о Революции, вышедших на русском и французском языках в конце XIX – начале ХХ вв., Н.М. Лукин знал, в списке литературы упомянул и, скорей всего, использовал, рисуя общую канву жизни и политической деятельности своего героя. Во всяком случае, ничего нового в этом отношении он, по сравнению с указанными историками, не сообщил, а материал собственно источников если и привлекал, то исключительно в иллюстративных целях: время от времени в тексте встречаются цитаты из выступлений Робеспьера, приводимые практически без какого-либо критического комментария.

Впрочем, книга Н.М. Лукина обладала и ярко выраженными оригинальными чертами, существенно отличавшими ее от трудов большинства современных ему историков. Эта оригинальность определялась столь же последовательным применением автором классового подхода, как и в «Падении Жиронды». По сути, кроме Робеспьера, в сочинении Н.М. Лукина нет живых людей. На изображенной историком сцене Революции действуют некие абстрактные фигуры ‑ «классы», «социальные слои», «массы», среди которых мечется одинокая фигура Неподкупного. Если другие деятели Революции изредка и упоминаются, то исключительно как представители определенных «партий», которые, в свою очередь, «выражали интересы» тех или иных «классов» или «слоев». Так, фейянов (фельянов), по утверждению автора книги, «поддерживала умеренно-либеральная финансовая буржуазия и фабриканты, производившие предметы роскоши»[43]. Жирондисты представляли «наиболее прогрессивную крупную торгово-промышленную буржуазию провинциальных городов», «крупных хлеботорговцев и зажиточных сельских хозяев»[44]. «Дантонисты были представителями интересов буржуазной интеллигенции – журналистов, врачей, адвокатов, молодых ученых, артистов и художников»[45]. «Группа Шометта представляла в Коммуне интересы беднейшей мелкой буржуазии»[46]. «Бешеные» опирались «на рабочих-кустарей, ремесленных подмастерьев, вообще на людей без собственности, городскую бедноту»[47].

Хотя, в отличие от схематичных изображений других деятелей Революции, портрет Робеспьера написан Н.М. Лукиным достаточно подробно, с прорисовкой определенных индивидуальных черт, все же роль Неподкупного в Революции он также во многом сводит к выполнению аналогичных «представительских функций». Робеспьер для него, прежде всего, «типичный представитель» якобинцев – «партии мелкой буржуазии»[48]. На протяжении всей книги Н.М. Лукин не раз подчеркивает, что позиция якобинцев и их лидера Робеспьера по тем или иным вопросам политики определялась исключительно интересами их «классовой опоры», которую автор характеризует с разной степенью конкретизации – от абстрактных «мелкой буржуазии» или «городской и сельской демократии» до более определенных социальных категорий – «мелкие фермеры и крестьяне, производившие на рынок», «самостоятельные мастера, мелкие лавочники и хозяйственные мужички»[49].

Такой, возведенный в абсолют классовый подход, когда роль отдельной личности в истории сводится исключительно к выражению и проведению в жизнь интересов некоего «класса», был для Н.М. Лукина принципиальной позицией. Именно подобный подход, считал он, должен отличать «современного историка, стоящего на точке зрения пролетариата», от всех остальных: «Для него Робеспьер прежде всего – представитель определенного класса. Чисто личные, индивидуальные черты вождя революции всегда будут у него на втором плане, и не на них он будет строить свои заключения. Роль Робеспьера в революции будет оцениваться с точки зрения тех объективных исторических условий, в которых развертывалась Великая революция, с точки зрения тех исторических задач, выполнение которых выпало на долю его социальной группы – мелкой французской буржуазии конца XVIII в.»[50].

Однако установить путем исторического исследования подобную классовую подоплеку деятельности хотя бы одного из видных участников Французской революции – задача технически весьма сложная и трудоемкая, если вообще решаемая. Тот историк, кому удалось бы с ней справиться, несомненно, заслуживал бы самой высокой профессиональной оценки. Действительно, ему пришлось бы сначала доказать, что та или иная из подобных социальных категорий ‑ «мелкая буржуазия» или, к примеру, «хозяйственные мужички» ‑ представляла собой не абстрактную категорию, а вполне реальную общественную группу, достаточно гомогенную для того, чтобы иметь свои особые, специфические интересы, не только разделяемые всеми ее членами, но и осознаваемые как таковые (ведь только осознавая их, можно было бы поддерживать «партию», выражающую эти интересы). Далее, этот историк должен был бы доказать, что данная «партия» такие интересы и в самом деле выражала.

Впрочем, можно сколько угодно размышлять о том, что еще пришлось бы сделать этому гипотетическому историку, поставившему себе подобную исследовательскую задачу, для нас важно то, что в работе Н.М. Лукина она не только не была решена, но и не ставилась. Все его рассуждения на сей счет носили сугубо аксиоматический характер. Читателю фактически предлагалось верить автору на слово, что во Франции XVIII в. такие «классы» и «социальные группы», действительно, существовали и что соответствующие «партии» на них опирались.

Описывая «крайности социологизирования» в общественных науках 20-х годов, А.З. Манфред приводит в пример одного литературоведа, который «связывал романтический пессимизм героев поэзии Лермонтова с падением цен на зерно на европейском рынке»[51]. Однако, в сравнении с концепцией работы Н.М. Лукина «Максимилиан Робеспьер», рассуждения этого литературоведа смотрятся все же несколько более убедительно, ибо, в конце концов, он говорит о двух вполне достоверных фактах, которые сами по себе в дополнительных доказательствах не нуждаются: с одной стороны, романтический пессимизм героев Лермонтова, с другой – падение цен на зерно. Сомнение вызывает лишь произвольная констатация причинно-следственной связи между этими фактами.

В отличие же от указанного литературоведа, Н.М. Лукин оперирует не фактами, а некими абстрактными категориями («мелкая буржуазия», «сельская демократия» и т.д.), связь которых с социальной реальностью отнюдь не очевидна и сама по себе еще нуждается в доказательстве. Тем не менее, поверх одной абстракции выстраивается другая – столь же аксиоматическое утверждение о детерминации действий лиц и «партий», участвовавших в Революции, некими «интересами» вышеупомянутых умозрительных сущностей, поверить в реальность которых читателю и так уже предложили на слово.

Как видим, эта работа Н.М. Лукина выстроена по той же самой схеме, что и «Падение Жиронды»: изначально задается жесткая теоретическая конструкция, наполняемая затем фактическим материалом. По сути, это – практически та же самая конструкция, которую Н.М. Лукин использовал и в своем дипломном сочинении. Только если там она применялась для интерпретации лишь одного из эпизодов Революции, то теперь экстраполирована на революционный период в целом. Причем, некоторые ее элементы перенесены из одной работы в другую практически в неизменном виде. Это, в частности, относится к упоминавшейся выше трактовке конфликта между жирондистами и монтаньярами как классового противостояния крупной и мелкой буржуазии. А чтобы объяснить, почему жирондистов больше поддерживала провинция, а монтаньяров – Париж, Н.М. Лукин опять аксиоматически формулирует свой прежний тезис: Париж в конце XVIII в. ‑ «типичный мелкобуржуазный город»[52]; напротив, «крупные предприниматели и оптовые торговцы» ‑ «внушительная социальная сила преимущественно в крупных провинциальных центрах»[53]. Причем, автор, похоже, не замечает, что его тезис о «мелкобуржуазности» столицы Франции довольно слабо согласуется с теми фактами, которые он сам же приводит, видимо, по работам других историков:

    «Ее [буржуазии] золотую верхушку составляли банкиры, снабжавшие правительство деньгами, откупщики налогов, пайщики привилегированных торговых компаний. …Вся эта масса государственных кредиторов, чтобы быть в курсе всех перемен в политике, жила постоянно в Париже…»

    «За последние годы перед революцией в Париже и других больших городах наблюдалась настоящая строительная горячка; целые кварталы с тесными кривыми уличками заменялись прямыми широкими проспектами с большими домами, принадлежавшими преимущественно буржуазии… Возник богатый слой домовладельческой буржуазии, почти отвоевавшей Париж у знати и духовенства»[54].

Следуя априорно заданной схеме объяснения Революции, автор «Максимилиана Робеспьера» не придает большого значения не только логической согласованности приводимых им сведений, но и хронологии изложения. В ряде случаев он даже допускает хронологические инверсии, трактуя более поздние события как причину более ранних. Так, сентябрьскую резню в тюрьмах 1792 г. он интерпретирует как стихийный ответ парижан на… «контрреволюционное восстание в Вандее»[55], которое, в действительности, началось лишь в марте 1793 г. А вот как описывается история разрыва между Дантоном и Робеспьером:

    «…К концу 1793 г. республиканские войска стали одерживать крупные успехи над армиями коалиции; удалось разгромить и важнейшие очаги контрреволюции внутри страны. Дантонистам казалось, что при таких условиях революцию можно считать законченной, что пора перейти от диктатуры мелкой буржуазии и системы террора к нормальным конституционным порядкам… В отрицании необходимости дальнейшего террора Дантон решительно разошелся с Робеспьером. Разрыв с якобинцами означал устранение от власти: Дантон, до сих пор самый влиятельный член правительства, не был избран во второй Комитет общественного спасения (10 июля 1793 г.[56].

Подобные противоречия в изложении событий и в хронологии ‑ а перечень их не ограничивается перечисленными выше ‑ нельзя, на мой взгляд, объяснить якобы незнанием автором фактического материала. Речь ведь здесь идет не о расхождениях, например, между его выводами и данными источников, а о внутренних противоречиях работы – противоречиях между разными частями единого текста, когда одна из них опровергает другую. Думаю, это скорее свидетельствует о том малом значении, которое для автора имеет сам фактический материал. На первом месте для него стоит теоретическая схема интерпретации событий, и никакие факты, даже если они в нее не вписываются, не могут заставить его что-либо в ней изменить.

Вот почему, несмотря на привлечение Н.М. Лукиным при написании «Максимилиана Робеспьера» определенного круга источников, эта книга мало похожа на научное исследование. Скорее ее жанр можно определить как историко-публицистический. Созданная в годы гражданской войны, она имела целью, с одной стороны, познакомить широкие круги читателей с французским революционным прецедентом, к которому большевистская пропаганда активно обращалась для исторической легитимации Советской власти, с другой – популяризировала марксистскую интерпретацию истории, которая должна была доказать неизбежность и объективную закономерность победы большевиков.

О подобном характере книги Н.М. Лукина свидетельствуют и присутствующие в ней многочисленные анахронизмы, которые должны были убедить читателей в сходстве французских событий конца XVIII в. с реалиями российской революции. В предыдущей главе мы уже видели, как аналогичный метод использовался русской публицистикой времен революции 1905-1907 гг. Тем же путем шел и автор «Максимилиана Робеспьера». Правые депутаты Национального собрания превратились под его пером во «французских черносотенцев» и «сторонников неограниченного самодержавия», неприсягнувшие священники – в «черносотенных попов», Эбер – в «анархиста-индивидуалиста»[57]. Франция во время революции, оказывается, «сбросила иго самодержавия»[58], а «в департаменте Жиронды буржуазия сорганизовала войско из белогвардейцев»[59]. Во французской деревне XVIII в. разворачивался конфликт между «кулаками» и «бедняками»[60], причем «кулацкие элементы» активно сопротивлялись продовольственной «разверстке»[61].

Тем не менее, несмотря на столь ярко выраженный публицистический характер, книга «Максимилиан Робеспьер» оказала большое влияние на развитие советской историографии, став первой после 1917 г. обобщающей работой отечественного автора о Французской революции. Именно по этому сочинению молодые советские историки усваивали в 20-е и 30-е годы основы марксистко-ленинской интерпретации французских событий конца XVIII в.

* * *

После «полиграфического взрыва» 1919-1925 гг., Н.М. Лукин больше не публиковал новых книг. В списке его трудов за последующие годы можно увидеть новые переиздания «Парижской Коммуны», предисловия к публикациям источников, сборникам и монографиям, многочисленные рецензии, статьи для Большой советской энциклопедии, доклады на конференциях и выступления в научных дискуссиях. Число собственно исследовательских статей относительно невелико. Тем не менее, две из них, вновь посвященные Французской революции XVIII в., имели в отечественной исторической литературе последующих нескольких десятилетий гораздо более сильный резонанс, нежели большинство книг того же автора. Речь идет о двух статьях по аграрной политике Конвента, увидевших свет в 1930 г.[62] Даже спустя более полувека после их появления, видный отечественный историк Французской революции А.В. Адо отмечал: «До сих пор они остаются лучшим общим исследованием этой важной проблемы»[63].

Думаю, указанные статьи столь долго сохраняли свою научную актуальность во многом потому, что в основу их легли материалы французских архивов, собранные Н.М. Лукиным в ходе научной командировки 1928 г. Если для историков «русской школы» продолжительные поездки во Францию для работы в архивах были до 1917 г. нормой профессиональной жизни, то советские франковеды получили возможность побывать в изучаемой стране лишь в конце 20-х годов. Да и то чуть приоткрывшаяся калитка в «железном занавесе» вскоре захлопнулась почти на тридцать лет. Впрочем, и после того, как «оттепель» привела к возобновлению зарубежных командировок, они оставались уделом лишь немногих избранных. И такая ситуация сохранялась практически до самого конца советской власти. Еще относительно недавно, на заседании «круглого стола» 1988 г., ставшего важнейшей вехой на пути становления современной российской историографии Французской революции, один из представителей старшего поколения исследователей грустно констатировал: «Французские архивы нам недоступны и еще долго будут недоступны»[64]. К счастью, он ошибся, но его реплика позволяет понять, почему число работ, написанных советскими историками на основе французских архивных материалов, можно пересчитать буквально по пальцам. Не удивительно, что такие исследования привлекали к себе повышенное внимание коллег и ценились ими особенно высоко.

Но даже если абстрагироваться от всех привходящих моментов и оценивать «аграрные» статьи Н.М. Лукина только по научным критериям, нельзя не заметить, что они, и в самом деле, разительно отличаются в лучшую сторону от написанного им ранее. Конечно, и к ним можно предъявить определенные претензии. Так, далеко не бесспорна примененная автором «методология примеров»[65], когда на основе 3-4 частных фактов, относившихся к той или иной коммуне, реже к тому или иному департаменту, делались выводы о ситуации во Франции в целом. Не безупречен и научный аппарат этих статей: часть ссылок на архивные фонды практически не несет смысловой нагрузки, выполняя чисто «декоративную» функцию. Например, говоря о недостатке в 1793 г. рабочих рук в департаменте Нор, Н.М. Лукин ссылается не на конкретные документы, а сразу на 20 (!) картонов Национального архива[66]. Учитывая, что в каждом из таких картонов обычно содержится по нескольку десятков, а то и сотен единиц хранения, подобная ссылка имеет более чем относительную информативную ценность. Однако все эти частные недостатки «аграрных статей» Н.М. Лукина во многом компенсируются их главным достоинством – обильной насыщенностью фактическим материалом, который позволяет читателю получить довольно яркое впечатление о многих реалиях жизни французской деревни периода Революции.

Опыт работы с первоисточниками побудил автора, в частности, к расширению диапазона используемой терминологии. Если в своих предшествующих работах Н.М. Лукин, касаясь аграрных отношений, обозначал сельских производителей собирательным понятием «крестьянство» ‑ понятием абстрактным и в официальных документах XVIII в. практически не применявшимся, то в указанных статьях он уже использует термины, которыми современники на деле обозначали различные категории земледельцев: fermiers, laboureurs, culivateurs, manouvriers, journaliers и т.д. Подобная диверсификация понятийного аппарата, так же, как и широкое привлечение источников, позволяют автору нарисовать гораздо более многогранную, насыщенную характерными деталями, более объемную картину жизни французской деревни революционной эпохи, нежели та, что была представлена, к примеру, в «Максимилиане Робеспьере».

Однако если воссоздание такой картины, несомненно, можно оценить как важное достоинство «аграрных» статей Н.М. Лукина, то, увы, того же нельзя сказать об ее интерпретации автором. Более того, при внимательном прочтении указанных работ складывается впечатление, что описание фактов и их объяснение находятся в совершенно разных плоскостях, существуют независимо друг от друга. А все потому, что и здесь, как и в более ранних трудах, Н.М. Лукин в своих рассуждениях идет не от фактов, а от заранее заданной теоретической схемы. И так же, как и там, факты сопротивляются ей, ну а поскольку на сей раз они представлены в гораздо большем объеме, это сопротивление особенно бросается в глаза. Впрочем, обо все по порядку.

«Аграрные» статьи Н.М. Лукина предваряются ремаркой о том, что они являются частью готовящейся автором работы «Крестьянство и продовольственная политика революционного правительства»[67]. Выбор этой темы, думаю, был обусловлен не только научными соображениями. После того, как в 1927 г. XV съезд ВКП (б) провозгласил курс на коллективизацию сельского хозяйства, вопросы аграрной политики приобрели на тот момент приоритетное значение для коммунистического режима. Политико-правовые меры в аграрной сфере сопровождались мощной пропагандистской кампанией. Ну а поскольку исторический опыт Французской революции традиционно служил для большевистской пропаганды неисчерпаемым источником аргументации в пользу самых разных поворотов политики, логично предположить, что, помимо чисто научных мотивов, такой закаленный «боец идеологического фронта», как Н.М. Лукин, в немалой степени руководствовался при выборе темы исследования и ее политической актуальностью. Во всяком случае, именно на эту мысль наводит предложенная им схема объяснения событий во французской деревне периода Революции.

Казалось бы, что может быть общего между коллективизацией в СССР и аграрной политикой Конвента? Действительно, почти ничего. Однако ссылки большевистской пропаганды на опыт Французской революции отличались известной гибкостью: его упоминали как в положительном, так и в отрицательном контексте. Сходство в определенных аспектах между якобинской политикой и политикой большевиков использовалось для легитимации последней. Напротив, для оправдания действий, не имевших прецедента во Французской революции, провозглашалось, что якобинцы потому, в конечном счете, и потерпели поражение, что не поступили в данном отношении так, как теперь поступают большевики. Именно такое «негативное цитирование» якобинского опыта и составляло идеологическую сверхзадачу «аграрных» статей Н.М. Лукина. С 1917 г. лейтмотивом политики большевиков по отношению к крестьянству, при всех ее поворотах, неизменно оставалась «опора на бедняка», и Н.М. Лукин постарался доказать, что «одной из важнейших предпосылок» падения якобинцев как раз и оказалась их неспособность заручиться поддержкой «деревенских пролетариев и полупролетариев». С этой изначально заданной идеологической схемой автор статей подошел к интерпретации фактов, почерпнутых из источников.

Любое сопоставление двух объектов или явлений, пусть даже подразумеваемое, предполагает наличие некой общей системы координат, в рамках которой только и возможно такое сравнение. Стремясь задать подобную систему координат, Н.М. Лукин применил к французской деревне XVIII в. принятое в Советской России деление крестьян на «сельскую буржуазию» (кулаки), «мелкую буржуазию» (середняки) и «сельский пролетариат» (бедняки). Но в источниках, на которые он опирался, таких понятий нет. Там представлена, как уже выше сказано, совершенно иная, гораздо более сложная и более дробная «сетка» категорий сельского населения. Тем не менее, Н.М. Лукин чисто механически наложил марксистскую социологическую схему на те реалии, о которых повествуют источники, и просто разделил различные, исторически существовавшие категории сельского населения Франции по трем указанным классам: в «сельскую буржуазию» у него попадали cultivateurs aisés, riches propriétaires, gros fermiers, propriétaires en gros; в «среднее крестьянство» ‑ cultivateurs, laboureurs, pauvres fermiers; в «пролетарии и полупролетарии» ‑ petits cultivateurs, ménagers[68].

Однако уже на этом, начальном уровне интерпретации – уровне терминологии – между фактическим материалом источников и априорно заданной социологической схемой возникают серьезные противоречия. При всей расплывчатости русских понятий «кулак», «середняк» и «бедняк», дававшей, например, представителям советской власти на местах широкие возможности для произвола при определении кандидатов на «раскулачивание», эти термины все же имели общую основу, ибо соотносились с имущественным положением обозначаемых ими лиц. Во Франции Старого порядка не было столь же устойчивых и повсеместно принятых понятий, которые делили бы различные категории сельского населения по имущественному признаку. Помимо размера собственности, огромное, а нередко даже большее значение, имел также правовой статус земли, находившейся во владении земледельца, и его личный правовой статус. Ну а поскольку тот и другой в каждом конкретном случае во многом определялись кутюмами ‑ действовавшими в данной местности нормами обычного права, которые от провинции к провинции достаточно широко варьировались, соответственно варьировалась и правовая терминология, употребляемая в разных областях для обозначения разных категорий сельского населения. Добавим сюда также местную специфику словоупотребления, обусловленную широким распространением во Франции различных диалектов, когда одинаковые явления могли в разных областях называться по-разному и, наоборот, когда, казалось бы, общий термин мог в разных областях иметь разные смысловые нюансы. И хотя Революция взяла решительный курс на унификацию и права, и языка, эта терминологическая мозаика существовала в источниках, особенно локального происхождения, на протяжении всего революционного периода и даже позднее.

Характерно, что для каждой из трех классовых «ячеек» своей социологической схемы Н.М. Лукин взял сразу несколько французских эквивалентов. Однако даже их оказалось недостаточно, чтобы исчерпать все терминологическое богатство источников, и к каждому из «классов» автор по мере обращения к тем или иным источникам добавляет все новые категории населения, обозначаемые специфическими французскими терминами. Особенно много таких категорий попало в разряд «сельского пролетариата»: «…Парцельное крестьянство (petits cultivateurs, ménagers) вынуждено было пополнять бюджет продажей своей рабочей силы в чужом хозяйстве. Именно оно поставляло главные кадры всякого рода деревенских поденщиков (journaliers, manouvriers), нанимавшихся в разгар полевых работ (moissoneurs, faucheurs, batteurs). Отсюда еще один характерный термин, применявшийся к этой группе, ‑ «рабочие-собственники» (manouvriers-propriétaires)». Помимо поденщиков, Н.М. Лукин отнес к сельскому пролетариату также «батраков» ‑ domestiques, valets[69].

К сожалению, Н.М. Лукин практически никак не комментирует ни критерии, по которым указанные категории населения попали в тут или иную классовую «ячейку», ни соотношение между ними внутри каждой из «ячеек»: что, например, общего у «земледельца» (cultivateur) и «пахаря» (laboureur) и в чем различия между ними? Между тем, эти критерии далеко не столь очевидны, чтобы можно было поверить автору на слово относительно правомерности подобной классификации. Возьмем, например, класс «сельской буржуазии». Судя по всему, решающее значение для того, чтобы отнести к нему ту или иную социальную группу, упомянутую в источниках, Н.М. Лукин придавал наличию в обозначающем ее словосочетании прилагательных «зажиточный» (aisé), «богатый» (riche), «крупный» (gros). Оставляя за рамками вопрос об относительности подобных определений (представления о «зажиточности», к примеру, в областях «крупной культуры» и «мелкой культуры» могли существенно разниться[70]), заметим, что решающее значение для идентификации социального и правового статуса указанных категорий здесь имеют все же обозначающие их существительные: «собственник» (propriétaire) или «арендатор» (fermier). А разница между этими правовыми состояниями была слишком велика[71], чтобы их автоматически можно было объединять под общей рубрикой, исходя лишь из общего определения «богатый». К тому же, слово fermier далеко не всегда означало собственно «фермера», а имело гораздо более широкий смысл арендатора вообще: при Старом порядке так, например, называли и откупщиков, то есть людей берущих «в аренду» сбор налогов.

Кстати, учитывая широкий диапазон значений термина fermier, совершенно не понятны критерии причисления категории «бедных арендаторов» (pauvres fermiers) к «среднему крестьянству». В принципе под это понятие вполне мог попадать и крестьянин, не имеющий земельной собственности и арендующий под огород клочок соседских угодий, то есть скорее «бедняк», чем «середняк».

Не выглядит бесспорным и однозначное причисление «пахарей» (laboureurs) к «среднему крестьянству». Это весьма распространенное во Франции XVIII в. наименование тоже имело достаточно широкий диапазон значений, который отнюдь не сводился к смыслу русского термина «середняк». «Пахарями» могли, в частности, называть земледельцев в широком смысле слова, без какой-либо привязки к их имущественному статусу. Кстати, именно в таком значении термин laboureur употреблен в одном из документов, процитированных по-французски Н.М. Лукиным: там этим словом называют сельскохозяйственных рабочих, то есть, по классификации нашего автора, не «середняков», а «сельских пролетариев»[72].

Все то же самое можно сказать и о категории «земледельцев» (cultivateurs), также отнесенной Н.М. Лукиным к «среднему крестьянству». Применение этого термина было достаточно широким, и, как показывает сам автор, словом cultivateur в источниках порою называют крестьянина, «у которого нет ни лошадей, ни плуга» и который работает на поле соседа за право пользования его плугом[73].

Вызывает вопросы и наполнение Н.М. Лукиным последней из упомянутых им классовых ячеек. Здесь также к одному «классу» оказываются отнесены социальные категории, имеющие совершенно разный правовой статус: пусть хоть и мелкие, но собственники (manouvriers-propriétaires), и «слуги» (именно такой перевод точнее, чем «батраки», передает смысл понятий domestiques и valets). Если первые обладали всей полнотой гражданских прав, то вторые, напротив, и в революционной Франции были в правах существенно ограничены: в частности, закон о выборах Национального Конвента особо оговаривал, что «слуги» к таковым не допускаются.

Иными словами, даже в первом приближении, только на уровне терминов, можно видеть, насколько соответствовавшие им исторические реалии были сложнее и многограннее той жесткой социологической схемы, с помощью которой Н.М. Лукин пытался их интерпретировать. Причем, в своих рассуждениях он шел, прежде всего, от схемы, волевым порядком втискивая в ее жесткие рамки весь фактический материал без какого-либо дополнительного обоснования.

Столь же свободным было и его обращение с хронологией. Чтобы наглядно продемонстрировать это читателю, я попробую представить основную линию рассуждений автора статьи «Революционное правительство и сельскохозяйственные рабочие» в виде серии последовательных тезисов, размещенных в левой половине страницы. Напротив них, справа, я приведу в хронологической последовательности датировку[74] документов, на которые соответственно ссылается Н.М. Лукин в подтверждение каждого из этих тезисов.

1. Дефицит рабочих рук в деревне привел к резкому росту заработной платы сельскохозяйственных рабочих, значительно опережавшему рост цен на хлеб, что вызывало недовольство работодателей – зажиточных крестьян[75].

 

5 октября 1793 г.
17 января 1794 г.
22 января 1794 г.
18 мая 1794 г.
9 июля 1794 г.
2 декабря 1794 г.
12 января 1795 г.

2. «Мелкобуржуазное революционное правительство неуклонно поддерживало» зажиточных крестьян, «широко практикуя реквизицию рабочей силы в деревне, развертывая антирабочую политику таксации заработной платы и сурово карая уклонение от реквизиций и малейшие попытки сельскохозяйственных рабочих добиться повышения заработной платы путем забастовок»[76].

 

11 сентября 1793 г.
16 сентября 1793 г.
29 сентября 1793 г.
21 октября 1793 г.
30 мая 1794 г.
6 июня 1794 г.
17 июня 1794 г.
8 июля 1794 г.
20 июля 1794 г.
4 сентября 1794 г.
8 сентября 1794 г.

3. Сельскохозяйственные рабочие выражали недовольство подобными действиями правительства и оказывали им посильное сопротивление, прибегая к саботажу и стачкам[77].

21 октября 1793 г.
26 мая 1794 г.
18 июня 1794 г.
23 июня 1794 г.
29 июня 1794 г.
11 июля 1794 г.
21 июля 1794 г.
19 августа 1794 г.
24 августа 1794 г.
4 сентября 1794 г.
8 сентября 1794 г.

4. Местные власти в случаях таких конфликтов обычно «оказывались на стороне нанимателей»[78].

 

22 декабря 1793 г.
8 мая 1794 г.
18 мая 1794 г.
1 июня 1794 г.
1 июля 1794 г.
Июнь-август 1794 г.

 

И в завершение следует вывод:

    «Суровое рабочее законодательство и его применение на местах, продиктованные интересами сельских хозяев, означали энергичное вмешательство властей в острую классовую борьбу, происходившую на грани жестокого продовольственного кризиса 1793-1794 гг., между сельскохозяйственными рабочими и их нанимателями. <…> В общем, антирабочая политика революционного правительства лишила его симпатий тех деревенских слоев, на которые оно могло бы опираться в борьбе против единого фронта всех крестьян-собственников, создавшегося во французской деревне в результате применения системы реквизиций и твердых цен на хлеб. Тем самым создалась одна из важнейших предпосылок термидорианской реакции»[79].

Если следовать за логикой рассуждений автора, которую я в тезисном виде изложил в левой части страницы, данный вывод выглядит вполне логичным и в целом сомнений не вызывающим. Однако если внимательно присмотреться к датировке документов, привлеченных для его обоснования, сомнения все же возникают. Термидорианский переворот, положивший начало «термидорианской реакции», произошел, как известно, 27 июля 1794 г. Автор же статьи, говоря о вызревании его «предпосылок», неоднократно обращается к источникам более позднего происхождения. В этом не было бы ничего странного, если бы в указанных документах речь шла о событиях, предшествовавших перевороту. Однако, в действительности, все эти источники отражают текущую на момент их появления ситуацию в деревне, то есть факты, имевшие место уже после Термидора. Иными словами, здесь мы вновь, как и в книге «Максимилиан Робеспьер», видим хронологическую инверсию – попытку представить более поздние события причиной («предпосылкой») более ранних.

Между тем, порядок изложения событий здесь имеет решающее значение. Попробуем «развернуть» те же самые факты в хронологической последовательности. Итак…

Осень 1793 г. В условиях острого продовольственного кризиса и под давлением парижского плебса Конвент 29 сентября принимает декрет о «максимуме», то есть о государственном регулировании цен на товары и заработную плату. Однако в условиях дефицита рабочих рук, вызванного призывом значительной части деревенских жителей в армию, сельскохозяйственные рабочие требуют у нанимателей более высокой оплаты своего труда, чем та, что предусмотрена «максимумом». Владельцы крестьянских хозяйств, производящих зерно на рынок, оказываются в сложной экономической ситуации: они вынуждены продавать хлеб по цене «максимума», но платить своим наемным работникам сверх «максимума». Не нанимать же работников они не могут, ибо тогда урожай пропадет на корню. Естественно, некоторые крестьяне-работодатели жалуются властям: если те требуют от них соблюдения «максимума», то пусть заставят и рабочих соблюдать его. Что касается Конвента, то он еще в сентябре 1793 г. принял ряд декретов, обязавших местные власти не только следить за соблюдением «максимума», но и реквизировать рабочих на выполнение сельскохозяйственных работ. «Однако в большинстве случаев муниципалитеты не спешили приводить закон в исполнение»[80]. Те же из них, которые все-таки решились ввести «максимум» на заработную плату, установили его не по правилам, предписанным Конвентом, а в том размере, за который можно было реально нанять рабочих.

Зимой 1793-1794 гг. жалобы сельских хозяев продолжаются. И в преддверии новой жатвы, Конвент 30 мая 1794 г. издает новый декрет о реквизиции всех граждан, которые обычно нанимаются на сельскохозяйственные работы. Соответствующие постановления принимает и Комитет общественного спасения. К концу жатвы ему опять приходится вмешиваться в отношения между нанимателями и работниками, определяя постановлением от 8 июля размер оплаты молотильщиков. Были ли эффективными подобные попытки государственного регулирования? Данные о реакции работников на подобные меры, отмечает Н.М. Лукин, не многочисленны. Однако те сведения, которые ему удалось собрать, свидетельствуют о том, что сельскохозяйственные рабочие откровенно саботировали «максимум», а в случае нажима на них устраивали стачки. Угрозы Комитета общественного спасения и представителей в миссии отдавать под суд Революционного трибунала за отказ от работы и несоблюдение «максимума» эффекта не давали, поскольку в основной своей массе зажиточные крестьяне, преобладавшие в местных муниципалитетах, стремились к компромиссу с работниками. «Те, кто предпочитал соблюдать закон, остались без рабочих»[81].

О неспособности правительства добиться выполнения закона о «максимуме» в сфере оплаты труда сельскохозяйственных рабочих свидетельствует постановление Комитета общественного спасения от 4 сентября 1794 г., из которого «видно, что многие муниципалитеты все еще не удосужились установить у себя твердые цены на рабочие руки»[82]. А четыре дня спустя, расписываясь в невозможности заставить рабочих, занятых обмолотом зерна, получать жалование в соответствии с «максимумом», Комитет пересматривает заработную плату молотильщиков в сторону увеличения. Однако и в дальнейшем, как показывают приведенные Н.М. Лукиным документальные свидетельства осени – зимы 1794 г., «максимум» оплаты труда продолжал нарушаться в массовом порядке до тех пор, пока вовсе не был отменен 24 декабря 1794 г.

Так выглядят представленные в статье Н.М. Лукина факты, если их изложить в хронологическом порядке. Картина, как видим, получается совершенно иная. И вывод напрашивается совершенно другой, чем тот, что предложил нам автор. Перед нами история о тщетности попыток революционной власти проводить политику государственного регулирования экономики. Как бы не старалось революционное правительство с осени 1793 г. по осень 1794 г. добиться ограничения оплаты труда сельскохозяйственных рабочих нормами «максимума», все его усилия пошли прахом. Идущие «сверху» импульсы до «земли» просто не доходили, а гасли в нижних эшелонах власти, ближе соприкасавшихся с экономикой и лучше понимавших ее насущные потребности. Что же касается собственно сельскохозяйственных рабочих, то они, судя по материалам статьи, получали за свой труд столько, сколько требовали, и при Робеспьере, и после него. У якобинской диктатуры было слишком мало возможностей для того, чтобы эффективно проводить в деревне свою «антирабочую политику» и реально осложнить жизнь «сельскому пролетариату и полупролетариату». Иными словами, если выстроить представленные в статье факты не по изначально заданной идеологической схеме, а просто в хронологическом порядке, то конечный вывод автора тут же теряет всякую с ними связь и просто повисает в воздухе.

А насколько корректна в научном плане сама по себе постановка проблемы об «упущенной» возможности революционного правительства опереться на «деревенскую бедноту» в проведении политики «максимума»?

В статье «Борьба классов во французской деревне…» Н.М. Лукин приводит широкий перечень фактов упорного сопротивления французской деревни политике «максимума». По логике классового подхода, помноженной на опыт российской революции, наиболее активными противниками «продовольственной разверстки» должны были выступать «кулаки» ‑ представители «сельской буржуазии». Следуя этой логике, автор тщательно пытался отыскать в архивах соответствующие документальные свидетельства, но, как признает сам, не слишком в этом преуспел. Не находит он в источниках и мало-мальски убедительных доказательств того, что политика продовольственных реквизиций вызывала сколько-нибудь серьезные противоречия внутри деревенского мира. Н.М. Лукин объясняет это следующим образом: «Скудость наших сведений о классовой борьбе, которая развертывалась на селе в связи с выполнением реквизиций, объясняется тем, что власти дистриктов менее всего ею интересовались: для них был важен, прежде всего, самый факт выполнения или невыполнения соответствующего задания коммуной в целом»[83].

Но имела ли место внутри деревни эта «классовая борьба» вообще? Автору статьи с большим трудом удалось отыскать лишь четыре факта, подтверждающие, по его мнению, что именно богатые крестьяне «преимущественно срывали продовольственную политику Конвента». В одном из этих примеров речь идет о «крестьянине-богатее» Брюньоне, который, не желая в принудительном порядке поставлять хлеб на рынок по цене «максимума», распродал его по еще более низкой цене своим односельчанам[84]. Иначе говоря, в восприятии Брюньона линия противостояния в вопросе о реквизициях проходила за пределами деревенского мира. «Чужие», «враги», посягавшие на его хлеб, находились вне деревни. Принципиальное значение для него имел не вопрос прибыли, а неприятие внешнего принуждения: лучше продать зерно в убыток, но «своим», чем подчиниться насилию «чужих». Разумеется, это – лишь единичный пример, на основе которого нельзя делать далеко идущие обобщения. Однако и наш автор вынужден признать, что в противодействии реквизициям деревенский мир выступал как одно целое: «Трудно выделить степень активности сельской буржуазии в тех довольно многочисленных случаях, когда целая деревня оказывала активное сопротивление реквизициям»[85].

И даже тот единственный из приведенных Н.М. Лукиным пример, когда «кулаки» оказали вооруженное сопротивление властям, попытавшимся проверить их запасы зерна, не слишком вписывается в логику «классовой борьбы». В бою против национальных гвардейцев ферму семейства Шаперон, наряду с хозяевами, защищала и их работница[86], то есть, по классификации Н.М. Лукина, представительница «сельского пролетариата». И подобный «единый фронт» разных категорий сельских жителей отнюдь не исключительный случай. «…Очень часто сопротивление реквизициям, исходившее от зажиточной верхушки деревни, находило поддержку не только у крестьян-середняков, но и у деревенской бедноты, покупавшей хлеб у своих зажиточных соседей, а потому относившейся враждебно ко всякому вывозу хлеба из пределов коммуны. В этих случаях властям дистрикта и депутатам в миссиях приходилось иметь дело с единым контрреволюционным фронтом всего сельского населения»[87].

Даже если судить только по собранным Н.М. Лукиным данным, складывается впечатление, что узы солидарности внутри деревенского мира были намного сильнее противоречий между составлявшими его категориями сельского населения. И даже попытка властей внести в него раскол путем поощрения доносительства на нарушителей «максимума», похоже, не имела успеха. Во всяком случае, сам автор статьи, хотя и предполагает, что, «по-видимому, система доносов действительно была распространена довольно широко»[88], находит лишь два примера правдивых доносов и один ‑ ложного. Впрочем, чуть ниже он отмечает: «…Часто бедняк, вынужденный покупать у соседа хлеб выше таксы, являлся соучастником нарушения закона, а потому не был расположен выступать в роли доносчика»[89].

Содержащийся в статьях Н.М. Лукина обильный фактический материал не дает никаких оснований предполагать, что малоимущие слои сельского населения в силу каких-либо специфических, групповых («классовых») интересов могли бы противопоставить себя деревенскому миру в целом. Такие интересы у них, конечно, были. Автор приводит немало примеров того, что сельскохозяйственные рабочие, не имевшие своей запашки, зачастую сталкивались с отказом соседей продавать им хлеб по цене «максимума». Однако не будем забывать, что и сами рабочие брали за свой труд оплату выше «максимума». И сельские муниципалитеты, «где наблюдалось засилье зажиточного и среднего крестьянства», точно также покрывали нарушения «максимума» заработной платы, как и «максимума» цен на хлеб. Это были внутренние противоречия достаточно закрытого мира деревни, решавшиеся им самим.

Приводимые Н.М. Лукиным факты не дают ни малейших оснований для его же тезиса: «продовольственная политика Конвента, встречавшая упорное сопротивление со стороны всех категорий крестьян-собственников, могла проводиться только при содействии властям деревенской бедноты»[90]. Это положение опирается не на результаты анализа источников, а выводится из заранее заданной идеологической схемы и несет в себе ярко выраженный заряд политической пропаганды. Достаточно заменить в приведенной фразе слово «Конвент», скажем, на «Совет народных комиссаров», и мы получим готовую формулу политики ВКП (б).

Впрочем, это далеко не единственное противоречие между данными источников и схемой в «аграрных» статьях Н.М. Лукина. Идя от нее, он то и дело выдвигает те или иные тезисы, которые, обращаясь к фактической стороне дела, сам же и опровергает. Вот, например, как ему виделась одна из возможных мер практической реализации союза Конвента и сельской бедноты: «Это содействие деревенских санкюлотов продовольственной политике Конвента могло дать существенные результаты, если бы революционное правительство действительно повернулось лицом к пролетариям и полупролетариям деревни, обеспечив им влияние в сельских муниципалитетах, наблюдательных комитетах и народных обществах…»[91] С точки зрения изначально заданной идеологической схемы, подобная программа действий выглядит вполне логично, поскольку представляет собой кальку с политического опыта большевиков, создававших комбеды и целенаправленно «корректировавших» результаты выборов в сельские советы, чтобы обеспечить в них решающий голос бедноте. Однако могли ли на практике бедняки французской деревни взять на себя ведущую роль в местных органах власти? Едва ли: всего лишь несколькими страницами ранее Н.М. Лукин, ссылаясь на исследования французских историков, сам же отмечал, что «деревенская беднота (ménagers, manouvriers) была мало интеллигентна и слишком неорганизованна, чтобы забрать в свои руки муниципалитеты, а также наблюдательные комитеты и народные общества, ‑ даже там где они составляли большинство жителей коммуны»[92].

Такие противоречия между идеологической схемой и данными источников пронизывают обе «аграрные» статьи Н.М. Лукина, причем, последнее слово неизменно остается за схемой. Именно ею, а не результатами анализа источников, продиктован и конечный вывод обеих статей о том, что неспособность революционного правительства заручиться поддержкой сельской бедноты стала «предпосылкой» Термидора. По сути, этот тезис отражает скорее тайные страхи большевистской верхушки перед призраком «русского термидора»[93], нежели исторические реалии Франции конца XVIII в. В самом деле, как симпатии сельскохозяйственных рабочих к «робеспьеровскому правительству», даже если бы оно их «не лишилось», могли бы помешать термидорианскому перевороту, начавшемуся в Конвенте и уже через несколько часов благополучно завершившемуся в парижской Ратуше? На всем протяжении Французской революции жители деревни узнавали об очередном эпизоде борьбы за власть в столице лишь дни и недели спустя и никогда напрямую не влияли на его исход. Для большевиков же, опасавшихся, что угроза «русского термидора» исходит от «мелкобуржуазной» стихии многомиллионного крестьянства, напротив, союз с беднотой ‑ их главной опорой в деревне – имел жизненно важное значение.

* * *

Таким образом, и в своих «аграрных» статьях, намного превосходивших в научном плане все, что он до того времени написал о Французской революции, Н.М. Лукин выступал в большей степени политическим пропагандистом, чем исследователем. А ведь они так и остались вершиной его творчества как историка Революции. Обещанная им книга о французском крестьянстве никогда не появилась, а наиболее известная из его последних работ – статья «Ленин и проблема якобинской» диктатуры[94] – была выполнена в жанре скорее экзегетики, нежели исторического исследования.

Тем не менее, именно Н.М. Лукину принадлежит решающая роль в создании советской школы исследователей истории стран Запада и, особенно, истории Французской революции[95]. В частности, из семинаров, которые он в 20-е годы вел в МГУ, ИКИ и Институте истории РАНИОН, вышли такие видные представители советской историографии Французской революции, как Р.А. Авербух, С.С. Бантке, В.М. Далин, Н.Е. Застенкер, С.Д. Куниский, А.З. Манфред, С.М. Моносов, В.Н. Позняков, Н.П. Фрейберг. Уже во второй половине 20-х годов выходцы из «школы Лукина» заняли весьма влиятельные позиции в Обществе историков-марксистов, имевшем целью «распространить марксистское влияние на всю советскую историческую науку»[96], и постепенно заполняли собой штаты ведущих научных и учебных заведений Москвы, где работали вместе с представителями старой «русской школы» истории Запада.

«Красная» профессура более или менее мирно уживалась с дореволюционной на протяжении почти всех 20-х годов. Пока советская власть не имела в своем распоряжении достаточно новых кадров для системы высшего образования, в том числе исторического, ей приходилось терпеть старых «спецов». И только на рубеже 20-х ‑ 30-х годов коммунистический режим развернул кампанию гонений на старую профессуру. Поводом для нее стал провал в январе 1929 г. на выборах в Академию наук СССР трех коммунистов-обществоведов: историка Н.М. Лукина, философа А.М. Деборина и литературоведа В.М. Фриче.

Печальный для Н.М. Лукина исход голосования едва ли можно объяснить сугубо политическими мотивами. Хотя многие члены Академии и не испытывали симпатий к советской власти, это не помешало им на тех же выборах принять в число академиков Н.И. Бухарина, Д.Б. Рязанова и М.Н. Покровского. По-видимому, решающую роль в неудаче Н.М. Лукина сыграли все же чисто научные соображения. Успешно работая в жанре политической публицистики, учебной и научно-популярной литературы, он имел, как мы уже могли убедиться, достаточно скромные заслуги в сфере собственно научных исследований. Для сравнения заметим, что у того же М.Н. Покровского в активе были такие, написанные еще в дореволюционный период труды, как пятитомная «Русская история с древнейших времен» (1910-1913) и «Очерк русской культуры» (1915-1918), а, к примеру, избранный в академики двумя годами ранее Е.В. Тарле вообще был автором целой серии фундаментальных исследований, принесших ему широкое международное признание: «Рабочий класс во Франции в эпоху революции» (1901-1911), «Континентальная блокада» (1913) и др. Не удивительно, что на этом фоне научные достижения Н.М. Лукина смотрелись не настолько убедительно, чтобы принести ему искомое звание. Тем не менее, партийные органы расценили итоги голосования как политический афронт и вынудили Академию через несколько дней провести повторное заседание, на котором все три ранее забаллотированные кандидатуры были в приняты академики. Таким образом, и в данном случае идейно-политическое значение деятельности Н.М. Лукина оказалось весомее ее научного содержания.

Инцидент с выборами повлек за собой массированную атаку коммунистического режима на ученых старой формации. Сигналом к ней стал призыв М.Н. Покровского, прозвучавший уже в апреле 1929 г: «Надо переходить в наступление на всех научных фронтах. Период мирного сожительства с наукой буржуазной изжит до конца»[97]. Летом того же года была развернута кадровая «чистка» Академии, сопровождавшаяся массовыми увольнениями ее сотрудников, а осенью начались аресты ученых в рамках сфабрикованного ОГПУ «академического дела»[98]. Всего по этому «делу» проходило 115 человек[99], в числе которых были такие видные специалисты по новой истории Франции, как Е.В. Тарле и В.А. Бутенко.

Репрессии сопровождались мощной идеологической кампанией, в которой ведущую роль играла новая, «красная профессура», составлявшая костяк Общества историков-марксистов. Именно ее силами в Москве и Ленинграде были организованы научные совещания по осуждению взглядов «буржуазных историков». В своих выступлениях, которые затем были широко растиражированы[100], участники обоих заседаний ставили себе целью «разоблачение целого ряда буржуазно-исторических концепций, особенно концепций тех историков, которые оказались связанными с контрреволюционными и вредительскими организациями»[101]. Причем, если в Ленинграде изобличали, в основном, арестованных академиков С.Ф. Платонова и Е.В. Тарле, то в Москве «разоблачению», наряду с Тарле, подверглись такие представители «русской школы» истории Запада, как Н.И. Кареев, В.П. Бузескул, Р.Ю. Виппер и Д.М. Петрушевский, против которых репрессивные органы никаких обвинений не выдвигали. Дирижером московского совещания стал Н.М. Лукин, а в числе выступавших были его ученики Р.А. Авербух, В.М. Далин и Н.П. Фрейберг.

Не буду подробно останавливаться здесь на теме разгрома «русской школы» историков Запада: этот сюжет уже не раз затрагивался в новейших работах отечественных авторов[102]. Однако, поскольку речь у нас идет об особенностях исследовательского почерка Н.М. Лукина, обращу внимание на те профессиональные требования к советским историкам, которые он сформулировал во вступительном слове на указанном совещании: «…Признание диалектического материализма как единственно правильной философской теории и умение применять диалектический метод в своей специальной области является обязательным для всякого историка, претендующего называться марксистом»[103]. Подобный догматизм, превращавший марксизм из научной методологии в символ веры, носил жестко императивный характер: ведь «каждого антимарксиста приходится рассматривать как потенциального вредителя», ‑ напоминал Н.М. Лукин формулировку одного из принятых незадолго до того постановлений Общества историков-марксистов[104].

Особенно подробно свои представления о профессиональном долге советских историков Н.М. Лукин изложил в дискуссии с известным французским исследователем А. Матьезом. Относившийся в первые годы после Октябрьской революции с горячей симпатией к Советской России в целом и к еще только складывавшейся тогда советской школе историков-франковедоведов, Матьез к концу 20-х годов постепенно избавился от былой эйфории и, придерживаясь уже гораздо более трезвого взгляда на ситуацию в СССР, весьма критически отозвался об идеологической экзальтации и догматизме советских историков нового поколения. Вот как он оценил господствовавший в советской науке метод изучения истории:

    «Метод этот заключается… в поисках повсюду в прошлом борьбы классов, даже там, где эта борьба не подтверждается никакими документами. Одним словом, этот метод заключается в превращении исторической науки… только в априорную догму, которая и являет собой истинный марксизм, представляющий на практике подобие катехизиса. В итоге история становится послушной служанкой политической власти, которой она подчиняет все свои концепции, свои интересы, очередные лозунги, даже свои выводы»[105].

Принимая во внимание рассмотренные нами выше особенности исследовательского почерка Н.М. Лукина, трудно не согласиться с точностью диагноза, поставленного Матьезом. Впрочем, и ответ ему Н.М. Лукина заслуживает того, чтобы быть процитированным с максимальной степенью подробности:

    «В противоположность Матьезу мы утверждаем, что история была и остается одной из самых «партийных» наук, что – сознательно или бессознательно – историки всегда выполняют определенный социальный заказ… Разница лишь в том, что последовательные марксисты открыто признают, что, беспощадно вскрывая все формы классовых противоречий и классовой борьбы как в прошлом так и настоящем, и доказывая историческую неизбежность замены современного капиталистического общества социалистическим, они тем самым помогают пролетариату в его классовой борьбе с буржуазией. В этом смысле мы не стыдимся признать, что наша марксистская наука находится «на службе» у пролетариата и коммунистической партии, но гордимся этим»[106].

Думаю, в этих словах, как, впрочем, и словах Матьеза, блестяще выражена суть всего научного творчества Николая Михайловича Лукина. На примере рассмотренных нами выше работ, созданных им в разные периоды своей жизни, мы могли убедиться, что в каждой из них он, действительно, выступал скорее бойцом «идеологического фронта», политическим пропагандистом, проповедником «непогрешимой» и «всеведающей» марксистской теории, нежели исследователем, ищущим ответа на непонятные для себя вопросы. И такого же отношения к истории как служанке идеологии, как иллюстрации «единственно правильной философской теории» он требовал от своих коллег и учеников. Особый же вес этим требованиям придавал его общественный статус: после смерти М.Н. Покровского в 1932 г., Н.М. Лукин стал наиболее высокопоставленным государственным функционером в области исторических исследований и оставался таковым до самого ареста в 1938 г. Возглавив Институт истории Комакадемии в 1932 г., а после объединения ее в 1936 г. с Академией наук – Институт истории АН СССР, он занимал также посты главного редактора журнала «Историк-марксист» (с 1933 г.) и заведующего кафедрой новой истории Московского университета (с 1934 г.).

И поскольку Н.М. Лукин был одним из «отцов-основателей» всей советской историографии стран Запада и, в частности, используя выражение Н.И. Кареева, «главным руководителем новой школы» историков Французской революции[107], его научные взгляды и подходы не могли не оказать огромного, во многом определяющего влияния на развитие соответствующих направлений отечественной исторической науки. Конечно, было бы явным упрощением сводить всю научную деятельность учеников и преемников Н.М. Лукина к иллюстрированию историческими фактами некой, говоря словами А. Матьеза, априорной догмы. Творчество, к примеру, А.З. Манфреда, поднявшего жанр исторического исследования на уровень высокой литературы, или В.М. Далина, настоящего виртуоза архивных разысканий, отнюдь не вмещается в рамки рутинного обоснования историческим материалом «непреходящей» правоты марксистского учения. И все же, имея достаточно подробное представление о научных приоритетах основателя советской школы историков стран Запада, мы уже едва ли будем удивляться тому, что последующая советская историография данной проблематики также характеризовалась приверженностью жестко заданным идеологическим конструкциям и что любые попытки мало-мальски критического взгляда на данный канон воспринимались как идеологическая диверсия. Разумеется, это отнюдь не означает, что подобными особенностями развития отечественной историографии мы обязаны исключительно академику Лукину. Скорее наоборот, Н.М. Лукин именно потому и оказался во главе советской исторической науки, что по своим убеждениям и личным качествам наилучшим образом отвечал тем требованиям, которые предъявлял к исторической науке политический режим, основанный на идеологии.



[1] Манфред А.З. Николай Михайлович Лукин // Европа в новое и новейшее время. Сборник статей памяти академика Н.М. Лукина. М., 1966. С. 8. Курсив мой – А.Ч.

[2] Гавриличев В.А. Н.М. Лукин и его роль в развитии советской историографии Великой французской революции // Французский ежегодник 1964. М., 1965. С. 255. Курсив мой – А.Ч.

[3] Труды I Всесоюзной конференции историков-марксистов. Т. 2. М., 1930. С. 105.

[4] Там же.

[5] Далин В.М. Историки Франции XIX-ХХ веков. М., 1981. С. 75. Ср.: Гавриличев В.А. Указ. соч. С. 255.

[6] Цит. по: Галкин И.С. Н.М. Лукин – революционер, ученый. М., 1984. С. 54. Любопытно, что и академик Н.М. Дружинин, вместе с Н.М. Лукиным посещавший в университете семинар Р.Ю. Виппера, спустя более полувека характеризовал бывшего однокашника почти теми же словами: «Н.М. Лукин вспоминается мне как вдумчивый студент, всегда серьезный, погруженный в исторические источники, сосредоточенный на их научном анализе и обобщении». – Дружинин Н.М. Н.М. Лукин в большевистском подполье // Европа в новое и новейшее время. С. 49-50.

[7] ЦИАГМ. Ф. 418. Оп. 513. Д. 4978. Далее ссылки на этот документ даются в тексте главы.

[8] Дунаевский В.А., Цфасман А.Б. Николай Михайлович Лукин. М., 1987. С. 27. Курсив мой – А.Ч.

[9] Галкин И.С. Указ. соч. С. 48-52.

[10] Ternaux M. Histoire de la Terreur, 1792-1794. P., 1862-1869. 7 vol.

[11] Олар А. Политическая история Французской революции. Происхождение и развитие демократии и республики (1789-1804). М., 1902.

[12] Histoire Socialiste (1789-1900) / Sous dir. de J. Jaurés. P., 1901-1908. М.Н. Лукин использовал написанные Жоресом 3 и 4 тома, посвященные истории Конвента. Кроме того, он ссылался на русское издание первого тома этой работы: Жорес Ж. История Великой французской революции. Т. 1. СПб., 1907.

[13] Лихтенберже А. Социализм и французская революция. СПб., 1907. В позднейшей отечественной историографии имя этого автора чаще транскрибируется как «Лиштанберже».

[14] Recueil de documents pour l’histoire du Club des Jacobins de Paris. Ed. par A. Aulard. 1889-1897. 6 vol. Н.М. Лукин использует 4 и 5 тома этого издания.

[15] Манфред А.З. Указ. соч. С. 7.

[16] См.: Труды Н.М. Лукина и литература о нем / Сост. Н.Я. Крайнева и П.В. Пронина // Европа в новое и новейшее время. С. 62.

[17] Подробно см.: Галкин И.С. Указ. соч. С. 53-58; Дунаевский В.А., Цфасман А.Б. Указ. соч. С. 33-35.

[18] См.: Труды Н.М. Лукина и литература о нем. С. 62-64.

[19] За 1918 г. он опубликовал 31 статью в газетах «Социал-демократ» и «Правда» (из них 28 ‑ в январе-июле) и 6 брошюр. – См.: Там же. С. 64-66.

[20] См.: Антонов Н. [Лукин Н.М.] Что такое Директория? (Исторический очерк) // Социал-демократ. 1917. 8 сентября; Он же. Кое-что об исторических аналогиях // Там же. 24 ноября; Он же. Революционная война // Там же. 1918. 24 февраля; Он же. Историческая экскурсия Л. Мартова // Правда. 1918. 26-27 марта; Он же. Карл I – Людовик XVI – Николай II // Там же. 21 июля (в том же году вышла отдельной брошюрой); Он же. Буржуазное отечество в опасности (Из истории Великой французской революции) // Там же. 28 августа; Он же. Новая Шарлота Кордэ // Там же. 3 сентября.

[21] Антонов Н. [Лукин Н.М.] Кое-что об исторических аналогиях. Курсив мой – А.Ч.

[22] Антонов Н. [Лукин Н.М.] Историческая экскурсия Л. Мартова.

[23] Антонов Н. [Лукин Н.М.] Карл I – Людовик XVI – Николай II.

[24] Антонов Н. [Лукин Н.М.] Революционная война. См. также: Он же. Буржуазное отечество в опасности (Из истории Великой французской революции).

[25] Манфред А.З. Николай Михайлович Лукин. С. 5.

[26] Дунаевский В.А., Цфасман А.Б. Указ. соч. С. 60.

[27] Созданный в 1921 г. при ФОН МГУ Институт истории некоторое время спустя вошел в Российскую ассоциацию научных институтов общественных наук (РАНИОН).

[28] Помимо вышеназванных учреждений, Н.М. Лукин читал лекции также на курсах марксизма при Комакадемии и в Академии Генерального штаба. Подробнее о его деятельности в 1918-1925 гг. см.: Галкин И.С. Указ. соч. С. 70-78, 182-184; Дунаевский В.А., Цфасман А.Б. Указ. соч. С. 58-65.

[29] Подробнее о ней см., например: Кондратьев С.В., Кондратьева Т.Н. Наука «убеждать», или Споры советских историков о французском абсолютизме и классовой борьбе (20-е – начало 50-х гг. ХХ века). Тюмень, 2003. С. 32-44.

[30] Манфред А.З. Николай Михайлович Лукин. С. 6.

[31] Там же. С. 15.

[32] 1-е издание ‑ 1922 г., 2-е – 1924 г., 3-е – 1926 г., 4-е (1-я часть) – 1932 г.

[33] Галкин И.С. Указ. соч. С. 138.

[34] Лукин Н.М. Максимилиан Робеспьер // Лукин Н.М. Избранные труды. С. 16. Курсив мой – А.Ч.

[35] Далин В.М. Николай Михайлович Лукин // Лукин Н.М. Избранные труды в трех томах. М., 1960. Т. 1. С. 7.

[36] Гавриличев В.А. Указ. соч. С. 257.

[37] Дунаевский В.А., Цфасман А.Б. Указ. соч. С. 65.

[38] Лукин Н.М. Максимилиан Робеспьер. С. 16.

[39] См.: Там же. С. 155-156.

[40] Duvergier J. Collection complète des lois, décrets, ordonnances, avis du Conseil d'Etat. P., 1824-1878.

[41] Buchez P., Roux P. Histoire parlementaire de la Révolution française. P., 1934-1838.

[42] Archives parlementaires de 1787 à 1860, recueil complet des débats législatifs et politiques des Chambres françaises. Sér. 1. P., 1867-1896.

[43] Лукин Н.М. Максимилиан Робеспьер. С. 58.

[44] Там же. С. 58, 61, 63, 76, 83.

[45] Там же. С. 129.

[46] Там же. С. 133.

[47] Там же. С. 134.

[48] Там же. С. 132.

[49] Там же. С. 75, 90-91, 98.

[50] Там же. С. 149.

[51] Манфред А.З. Николай Михайлович Лукин. С. 6, прим. 2.

[52] Лукин Н.М. Максимилиан Робеспьер. С. 35.

[53] Там же. С. 21.

[54] Там же. С. 20-21.

[55] Там же. С. 71-72.

[56] Там же. С. 130-131. Курсив мой – А.Ч.

[57] Там же. С. 40, 58, 62, 134.

[58] Там же. С. 65. «Королевское самодержавие» присутствует и на с. 113.

[59] Там же. С. 107.

[60] Там же. С. 61, 127.

[61] Там же. С. 124.

[62] Лукин Н.М. Борьба классов во французской деревне и продовольственная политика Конвента в период действия второго и третьего максимума (сентябрь 1793 г. – декабрь 1794 г.) // Историк-марксист. 1930. Т. 16; Он же. Революционное правительство и сельскохозяйственные рабочие в период действия второго и третьего максимума // На боевом посту. Сб. к 60-летию Д.Б. Рязанова. М., 1930. В 1960 г. обе статьи вошли в 1-й том «Избранных трудов» Н.М. Лукина и далее цитируются именно по этому изданию.

[63] Адо А.В. Крестьяне и Великая французская революция. М., 1987. С. 14.

[64] Сытин С.Л. Революция в контексте XVIII в. // Актуальные проблемы изучения истории Великой французской революции (материалы «круглого стола» 19-20 сентября 1988 г.). М., 1989. С. 52.

[65] Этот термин, довольно удачно, на мой взгляд, характеризующий подобный подход, я заимствовал у С.Л. Сытина. См.: Сытин С.Л. Указ. соч. С. 52.

[66] См.: Лукин Н.М. Революционное правительство… С. 233 прим. 11.

[67] Там же. С. 230 прим. 1.

[68] Лукин Н.М. Борьба классов во французской деревне… С. 256-257.

[69] Там же. С. 258-259. См. также: Лукин Н.М. Революционное правительство… С. 230-231.

[70] Подробнее о региональных различиях в положении сельских жителей Франции конца XVIII в. см.: Адо А.В. Крестьяне и Великая французская революция. Гл. 1.

[71] Статусу собственника земли во Франции конца XVIII – начала XIX вв. придавалось особо важное значение: в частности, согласно революционным Конституциям 1791 г. и 1793 г., приобретение такого статуса уже сам по себе давало его обладателю право претендовать на французское гражданство.

[72] Лукин Н.М. Революционное правительство… С. 233.

[73] Лукин Н.М. Борьба классов во французской деревне… С. 280.

[74] Для наглядности я привожу все даты по более привычному для нас григорианскому календарю, а не по революционному.

[75] Лукин Н.М. Революционное правительство… С. 232-236.

[76] Там же. С. 236 и далее.

[77] Там же. С. 244-247.

[78] Там же. С. 248-252.

[79] Там же. С. 252-253.

[80] Там же. С. 237.

[81] Там же. С. 245.

[82] Там же. С. 237.

[83] Лукин Н.М. Борьба классов во французской деревне… С. 264.

[84] Там же. С. 265.

[85] Там же. С. 266-267.

[86] Там же. С. 267.

[87] Там же. С. 268.

[88] Там же. С. 283.

[89] Там же. С. 284

[90] Там же. С. 282.

[91] Там же. С. 287.

[92] Там же. С. 273.

[93] Подробнее см.: Кондратьева Т. Большевики-якобинцы и призрак термидора. М., 1993.

[94] Лукин Н.М. Ленин и проблема якобинской диктатуры // Историк-марксист. 1934. Т. 1 (35). С. 99-146.

[95] Подробнее см.: Авербух Р.А. Н.М. Лукин – организатор подготовки советских историков // Европа в новое и новейшее время; Дунаевский В.А., Цфасман А.Б. Указ. соч. С. 115-127; Галкин И.С. Указ. соч. С. 182-198.

[96] Дунаевский В.А., Цфасман А.Б. Указ. соч. С. 123.

[97] Цит. по: Перченок Ф.Ф. Академия наук на «великом переломе» // Звенья: Исторический альманах. М., 1991. Вып. 1. С. 193

[98] Подробнее см.: Предисловие // Академическое дело 1929-1931 гг. СПб., 1993. Вып. 1.

[99] См.: Каганович Б.С. Евгений Викторович Тарле и Петербургская школа историков. СПб., 1995. С. 39.

[100] Зайдель Г., Цвибак М. Классовый враг на историческом фронте. Тарле и Платонов и их школы. М., 1931; Буржуазные историки Запада в СССР (Тарле, Петрушевский, Кареев, Бузескул и др.) // Историк-марксист. 1931. Т. 21.

[101] Буржуазные историки Запада в СССР. С. 46.

[102] Особо отмечу монографию: Гордон А.В. Власть и революция: советская историография Великой французской революции. 1918-1941. Саратов, 2006. Гл. 2.

[103] Буржуазные историки Запада в СССР. С. 49-50. Курсив мой – А.Ч.

[104] Там же. С. 49.

[105] Цит. по: Дунаевский В.А. Полемика Альбера Матьеза с советскими историками. 1930-1931 гг. // Новая и новейшая история. 1995. № 4. С. 200.

[106] Лукин Н.М. Новейшая эволюция А. Матьеза // Историк-марксист. 1931. Т. 21. С. 42.

[107] Кареев Н.И. Французская революция в марксистской историографии в России / Публикация Д.А. Ростиславлева // Великая французская революция и Россия. М., 1989. С. 198.


Назад
Hosted by uCoz


Hosted by uCoz