Французский Ежегодник 1958-... Редакционный совет Библиотека Французского ежегодника О нас пишут Поиск Ссылки
Революционный террор во Франции XVIII века: новейшие интерпретации

Д.Ю. Бовыкин

 

Вопросы истории. 2002. N 6. С. 144-149

А.В. Чудинов. Утопии века Просвещения. Москва, ИВИ РАН, 2000. 90 с.

P. Gueniffey. La politique de la Terreur. Essai sur la violence révolutionnaire 1789-1794. Paris, Fayard, 2000. 376 p.

 

Террор эпохи Французской революции XVIII в. нынче практически не изучают ни в России, ни во Франции. Однако к тому, чтобы постараться как можно реже о нем вспоминать, отечественная и зарубежная историография шли разными путями.

В советской историографии идеализация якобинцев[1], привела к тому, что в 1990-е годы проблемы диктатуры монтаньяров вообще и Террора в частности начинают затрагиваться все меньше и меньше. И хотя Террор неоднократно упоминался на прошедшем в 1995 г. в ИВИ РАН «круглом столе» «Якобинство в исторических итогах Великой французской революции»[2], в конкретные исследования призывы к его изучению так и не вылились.

Что же касается французской историографии, то выход в свет считанных работ, в которых глубоко затрагивались бы проблемы Террора во многом объясняется тем, что борьба, идущая долгие годы между историками «классического» и «критического» направлений в историографии Революции, нередко выливалась в перевод научных споров в политическую плоскость, и чем более острая тема поднималась Ф. Фюре и его последователями, тем более сильный шквал критики обрушивался на них со стороны продолжателей традиций А. Матьеза и А. Собуля.

Тем более важным нам представляется то, что в 2000 году и в России, и во Франции одновременно появились работы, посвященные феномену Террора. При этом обе книги, в известной степени, дополняют друг друга, рассматривая Террор под разными углами зрения.

В своем курсе лекций ведущий научный сотрудник ИВИ РАН, доктор исторических наук А.В. Чудинов прежде всего уделяет внимание идеологическим основам и предпосылкам Террора. История Революции для него неразрывна со всей историей XVIII столетия, с тем комплексом идей, который был выработан, осмыслен, введен в оборот в то время, когда возник «принципиально новый тип мировосприятия, радикально отличающийся от того, что ему предшествовал и в своей основе имел христианскую религию» (с. 6).

Отказ от социального реализма, создавший почву для утопий (в начале чисто теоретических и лишь после начала Революции переведенных в практическую плоскость), позволяет автору сделать вывод о том, что именно просветители своими трудами построили тот идейный фундамент, на котором впоследствии основывались революционные преобразования. Начиная с тезиса о том, что «Век Разума обернулся Веком Утопий» (с. 17), А.В. Чудинов последовательно показывает, каким образом просветители (от Морелли до Дидро, от Мелье до Дешана) формировали свою модель видения социума, главная роль в которой отводилась вере в то, что построение совершенного общества здесь и сейчас вполне возможно – надо лишь «правильно» организовать его в соответствии с открытыми ими же законами.

Соответственно, вставал вопрос о том, что должно было стать движущей силой преобразований. Анализируя идеи Руссо, А.В. Чудинов приходит к выводу о том, что «именно этот философ дал наиболее развернутое обоснование проекту государства-левиафана, подчиняющего все без исключения стороны жизни общества и каждого гражданина» (с. 42). Несмотря на то, что в «Общественном договоре» Руссо провозглашал и отстаивал принцип народовластия, он признавал, что народ далеко не всегда понимает, в чем именно состоит его подлинное благо; в то же время, это должен понимать законодатель – тот просвещенный и умудренный опытом человек, который в системе Руссо предлагает законы на утверждение народа. В других его работах есть указание на то, что в ряде случаев не только законодателю, но и правительству дано понимать общее благо едва ли не лучше, чем основной массе граждан.

Так образом, по мнению А.В. Чудинова, законодатели и правительство, объединенные во времена диктатуры монтаньяров в едином органе – Конвенте, фактически получали моральное право не только говорить от имени народа, но и влиять на него, преобразовывать, трансформировать тем способом и в том направлении, которые казались им разумными и оптимальными. Период революционного правления (1793-1794 гг.) рассматривается автором как «попытка создать идеальное общество в соответствии с принципами одной из просветительских теорий» (с. 65). Отвергая весьма распространенную «теорию обстоятельств»[3], объясняющую возникновение Террора той непростой внутри- и внешнеполитической обстановкой, которая сложилась во Франции к лету-осени 1793 г., А.В. Чудинов полагает, что «робеспьеристы считали своим учителем Руссо и подобно ему видели в морали универсальный регулятор социальных отношений», а «все проблемы общества воспринимались ими прежде всего в этическом аспекте» (с. 69).

Однако этика робеспьеристов приходила в явное противоречие с реальностью. Анализируя взаимоотношения находившихся у власти монтаньяров с различными социальными группами французского общества того времени, автор приходит к выводу о том, что, по сути дела, робеспьеристы плохо представляли себе реальные нужды городского плебса и крестьянства, несмотря на то, что именно эти слои, по логике вещей, должны были оказаться наиболее «добродетельными», именно на них следовало бы сделать ставку в рамках той картины мира, где Революция рассматривалась как часть вековечной борьбы Добра и Зла.

Поскольку «умозрительный идеал робеспьеристов не отвечал подлинным чаяниям ни одного из сколько-нибудь значительных слоев французского общества» (с. 75), общество сопротивлялось их попыткам воплотить этот идеал в жизнь; и сопротивлялось тем больше, чем активнее он насаждался. Это сопротивление робеспьеристы и пытались сломить с помощью Террора, который усиливался по мере усиления самого сопротивления. В итоге робеспьеристы получали замкнутый круг, разорвать который удалось лишь 9 термидора.

Профессор Высшей школы социальных наук П. Генифе в своей книге «Политика Террора» смотрит на явление совершенно с иной стороны[4]. Ее подзаголовок: «Эссе о революционном насилии. 1789-1794» уже говорит сам за себя. Террор трактуется историком, в первую очередь, как насилие, применяемое для намеренного устрашения, по большей части, осмысленное, запланированное, а не стихийное. Эксцессы, которые легко проследить начиная с первых дней Революции, безусловно, несли в себе элемент устрашения, однако природа стихийного насилия, насилия толпы совершенно иная. Автора же интересует, в первую очередь, насилие, используемое государством, нередко предполагающее, по самой своей природе, «различие между конкретной жертвой и реально намеченной целью» (p. 24). И здесь для XVIII в. французский опыт становится уникальным: американская революция не знала ничего подобного.

При этом ракурсе истоки Террора обнаруживаются задолго до 1793 г. Фактически, в тот момент, когда Учредительное собрание летом 1789 г. создает специальный комитет, который должен был собирать информацию о «подозрительных лицах» (что явно перекликается с монтаньярскими декретами о подозрительных), когда с осени того же года этот комитет получает право перлюстрации личной переписки, законодательная власть уже встает на путь нарушения прав человека. Путь, вымощенный благими намерениями, но от этого не являющийся более легальным. Логичным продолжением этой линии стало признание исключительного права Собрания заниматься преступлениями «об оскорблении нации» (crimes de lèse-nation), так и не получившими никакого четкого законодательного оформления и даже не упоминавшимися в Уголовном кодексе 1791 г. (p. 94).

Таким образом, для П. Генифе политика Террора возникает в тот момент, когда власть присваивает себя полномочия нарушать права человека. Ее началом он считает 9 июля 1791 г., когда Учредительное собрание окончательно расстается со своими изначальными принципами и принимает решение, обязывающее эмигрантов под страхом наказания вернуться в страну (нарушив, таким образом, право на свободное передвижение граждан) (p. 121-122).

Как только права человека нарушаются, дальнейшее применение Террора уже не встречает на своем пути никаких преград, он начинает активно использоваться как средство политической борьбы, поскольку абстрактные формулировки законов позволяют группировкам находящимся у власти использовать их для устранения конкурентов. «Террор, – пишет П. Генифе, – это безжалостное следствие революции, рассматриваемой в динамике», поскольку ее радикализация объясняется не внутренними и не внешними обстоятельствами, а, прежде всего, «братоубийственной борьбой среди ее сторонников, соперничеством, противопоставляющим революционеров революционерам» (p. 227).

Иными словами, П. Генифе также отказывается от распространенных теорий (в том числе и от «теории обстоятельств»), объяснявших феномен Террора. Он видит в нем борьбу за власть, в якобинский период уже окончательно потерявшую легальное основание. Находится ли существование государства в опасности (как это было осенью 1793 г.), обретает ли оно, напротив, все большую прочность (полгода спустя), Террор постоянно остается в силе в качестве орудия, которое власть не собирается выпускать из рук. Более того, по декретам, способствовавшим усилению Террора, легко проследить и то, какой орган в тот или иной момент представлял собой реальную власть. Так, например, знаменитый декрет от 22 прериаля (10 июня 1794 г.), с одной стороны, утверждает монополию центра на применение Террора, а с другой, – придает Великим Комитетам (Комитетам общественного спасения и общественной безопасности) полномочия, практически равные полномочиям Конвента, выводя их из-под его контроля в использовании террористических мер (p. 282).

Таковы концепции обоих авторов. При их сравнении становится особенно ясно видно, что мы имеем дело, прежде всего, с двумя различными интерпретациями Террора. Если для А.В. Чудинова это руководившая политикой идеологическая утопия, то П. Генифе, напротив, подчеркивает, что «речь более не шла об утопии», поскольку «в робеспьеристском дискурсе град добродетели не имел ни очертаний, ни наполнения» (p. 317), и рассматривает Робеспьера, как прагматичного политика, нацеленного не в завтрашний, а в сегодняшний день.

Попытка проследить, в какой мере обе эти концепции вписываются в доминирующие на сегодняшний день в историографии течения, приводит к весьма интересным и несколько неожиданным результатам. Логично было бы ожидать, что П. Генифе продолжит линию своего учителя Ф. Фюре, линию, традиционную для «критической» историографии Революции. Однако тот воспринимал Террор весьма по-иному. «Прежде чем стать совокупностью репрессивных институтов, используемых Республикой для уничтожения своих противников и обеспечения своего господства посредством страха, – полагал он, –Террор был требованием, основанным на убеждениях и политических взглядах, характерной чертой менталитета революционных экстремистов». А в 1793 г. Террор превратился в «неотъемлемую часть революционного правительства», в «инструмент вездесущего правительства, посредством которого революционная диктатура Парижа намеревалась дать почувствовать свою железную руку повсюду, в провинциях и в армиях».

Ф. Фюре отказывается рассматривать Террор, как порождение конкретных обстоятельств времен диктатуры монтаньяров. Обстоятельства лишь послужили питательной средой для развития идеологии, которая существовала до Революции и независимо от нее. Политика всемогуща, ей противостоит лишь воля отдельных людей, которую можно (или даже необходимо) подавить во имя общего блага, – такова, по его мнению, логика робеспьеристов. Будущее принадлежит человеку обновленному, освобожденному от груза прошлого. Суверенитет народа должен занять место королевского суверенитета; он будет всевластен и не ограничен никакими институтами. И именно Террор стал средством для проведения этих идей в жизнь[5].

В то же время, концепция А.В. Чудинова весьма своеобразно взаимодействует с теми взглядами, которые были характерны для советской историографии, показывавшей, что необходимость Террора во многом диктовалась именно обстоятельствами. Ставя своей целью объяснить жестокость и накал Террора, отечественные историки отмечали, что он «был направлен в первую очередь против сил роялистко-жирондистской контрреволюции», имел «буржуазный характер» и «антифеодальную направленность»[6]. Эволюция Террора нередко трактовалась ими в обратном направлении: он не стал к концу 1793 г. средством политической борьбы, а, напротив, перестал им быть. «В ту пору, когда отправляли на гильотину Шарлотту Корде, или бывшую королеву Марию-Антуанетту, или пойманных с оружием жирондистских депутатов, – отмечал А.З. Манфред, – революционный террор был средством политической борьбы». Когда же «он был перенесен из сферы борьбы против врагов революции в область борьбы внутри якобинского блока», он сразу же «приобрел иное значение, иное содержание»[7], по поводу которого советские ученые так и не смогли прийти к единому мнению.

С одной стороны, этот этап трактуется как попытка якобинцев преодолеть главную опасность – «справа, от поднимавших голову буржуазии и собственнических элементов города и деревни», поскольку «трагедия […] якобинцев была в том, что, одерживая одну победу за другой, они приближали общество не к тому идеальному строю равенства и свободы, о котором мечтали, а совсем к иному – к господству богатых, к власти золота»[8]. И Террор сыграл тем более роковую роль, что в условиях «единовластия буржуазии» он оказался направлен «не только против дворянско-буржуазной реакции (что было необходимо), но в известной мере и против плебейства»[9].

С другой стороны, «с тех пор как Робеспьер отождествил себя с революцией, террор должен был сделаться для него исключительно средством самозащиты, самосохранения». В то время как враги Робеспьера в Великих Комитетах специально раскручивали маховик Террора для того, «чтобы свалить ненавистный триумвират»[10], сам он «использовал проверенный опыт превращения в «заговор» любых проявлений несогласия»[11]. В итоге, как писал Е.Б. Черняк, «из средства защиты революции террор стал для правящей группировки орудием удержания власти»[12].

И, наконец, третий вариант, обозначенный А.З. Манфредом. Он вполне уживается с первым, хотя и признает его приоритет: «Терроризм Комитета общественного спасения, возглавляемого Максимилианом Робеспьером, был стремлением якобинских руководителей достичь кратчайшим путем лежащий где-то совсем рядом […], основанный на «естественных правах» человека мир равенства и справедливости, мир счастья. Надо лишь проложить к этому лучшему миру дорогу, железной рукой убрать всех стоявших на пути к счастью»[13].

Хотя здесь видны явные параллели со взглядами А.В. Чудинова, их едва ли можно считать развитием и доведением до логического завершения именно этого варианта истолкования Террора, поскольку для советских историков было, в первую очередь, принципиально, чтобы он вписывался в общую концепцию борьбы с «феодализмом» и «буржуазией», тогда как А.В. Чудинов в принципе не переводит Террор в плоскость классовой борьбы, превращая его в явление, основывающееся, прежде всего, на идеологическом фундаменте.

Помимо этого, возникает любопытный парадокс «перекрестных ссылок». Мысли, высказанные в 1988 г. Е.Б. Черняком с опорой на марксистское толкование Революции, на первый взгляд, созвучны тем тезисам, к которым приходит в итоге П. Генифе, говоря о финальной стадии якобинского Террора. А признание важнейшей роли утопических идей в генезисе Террора позволяет нам увидеть определенное сходство между трактовками А.В. Чудинова и Ф. Фюре., которые, однако, как и в первом случае, далеки от тождественности: для французского историка утопическое мышление – одна из составляющих Террора, наличие которой он лишь констатирует, тогда как для А.В. Чудинова – это суть процесса, связанная с принципиальным изменением парадигмы мышления.

Это «взаимопереплетение» тем более любопытно, что оно происходит лишь в рамках тех историографических традиций, к которым принадлежат сами историки, поскольку решения, предлагаемые двумя другими ведущими направлениями в историографии Революции – «классическим» и «неоконсервативным» – привлекают их в минимальной степени.

Как известно, «классическая» историография рассматривала Террор, как реакцию на то, что вся Европа объединилась против революционной Франции, на деморализацию армий, пустую казну. «Единственная сила оставалась во Франции: революционное правосудие»[14], – не без патетики писал Ж. Мишле. Сегодня эту линию продолжают исследователи «якобинской школы», группирующиеся вокруг Института Французской революции и Общества робеспьеристских исследований. Террор для них – это явление, уходящее корнями в народное насилие времен Старого порядка. Суть Террора в данной трактовке – «устрашение врагов Французской революции», «попытка революционного государства обеспечить военную и политическую победу над предателями и восставшими», а причины его возникновения – «война, угроза вторжения, контрреволюция, социальный кризис», то есть, иными словами, сложившиеся обстоятельства[15]. «Установление Террора проистекало из углубления кризиса»[16], – утверждал А. Собуль.

Для неоконсервативной историографии оказывается принципиальным доказать, что Террор – это «логическое продолжение Революции». Она также, как и П. Генифе, рассматривает Террор, как насилие, поставленное на службу революционному правительству, ставшее его основой. Однако это насилие используется не как элемент борьбы внутри правящей группировки, а как действие, направленное вовне для того, чтобы удержаться у власти. Сам ход событий неизбежно приводил к применению Террора: «Восставшая Франция нуждалась в войне, война нуждалась в инфляции, инфляция нуждалась в Терроре», – отмечает Р. Седийо. Остальные мотивы не представляют из себя ничего оригинального: Террор использовался якобинцами для того, чтобы держать в узде народные массы, бороться с контрреволюцией, преодолевать сопротивление провинций Парижу. В некоторых своих аспектах он даже оказался благотворен: «Яростно сражаясь с сепаратизмом, он сохранил французское единство, обеспечил неделимость» республики[17]. Фактически, здесь мы имеем дело лишь со своеобразным вариантом «теории обстоятельств». «Якобинский террор – это плод конъюнктуры»[18], – открыто пишет Ж. Тюляр.

Иными словами, при прочтении книг А.В. Чудинова и П. Генифе возникает мысль о том, что мы имеем дело с двумя, в значительной степени, новыми и самостоятельными прочтениями Террора, выводящими проблему на иной, современный уровень. И все же обе интерпретации не учитывают, как нам представляется, в полной мере ряд факторов, которые способны повлиять на восприятие сюжета в целом.

Прежде всего, хотя инициатива Террора, как государственной политики, исходила из центра, его реализация на местах нередко не позволяет истолковать Террор ни как побочный эффект красивой утопии, ни как действенный инструмент политической борьбы. Весьма показательными в этом плане являются процессы над «террористами», происходившие уже позже, при Термидоре. Так, когда во второй половине 1794 г. Революционный трибунал поставил своей целью выяснить, что в действительности происходило при якобинцах в Нанте (где репрессии, возглавляемые депутатом Конвента Ж.Б. Каррье приобрели массовый и одиозный характер), собранный им материал наглядно продемонстрировал, что широкий спектр проявлений Террора (массовые расстрелы, нередко без суда и следствия, казни детей и женщин, множество людей, утопленных в Луаре) не позволяет дать ему однозначного объяснения.

Вместе с тем, революционный комитет Нанта сумел не только поставить истребление людей на поток, но и создать своеобразные «штурмовые отряды» из деклассированных элементов (так называемая, рота Марата, пользовавшаяся практически неограниченной властью и являвшаяся исполнителем репрессий[19]. Встающие со страниц протоколов образы членов этой роты (один из которых прикалывал рядом с кокардой уши убитых им «контрреволюционеров») при всей своей гротескности позволяют понять, почему в термидорианском дискурсе проводивших Террор в жизнь нередко именовали «варварами», «кровопийцами» и «каннибалами».

Все это ставит вопрос о том, в какой мере эти люди руководствовались теми же мотивами, что и отдававшие им распоряжения революционное правительство или депутаты в миссиях (вопрос тем более принципиальный, что в историографии Каррье порой рассматривается как убежденный левый якобинец, один из последних монтаньяров[20]). Что считать, если мы говорим о провинциях, «перегибами», а что – заинтересованностью местных революционных комитетов в том, чтобы Террор помогал им решать и свои частные проблемы (включая уничтожение старых политических элит, личное обогащение, наслаждение властью над жизнью и смертью и т.д.)?

Весьма характерным в этом плане нам представляется то, что фактически центральное правительство подобная ситуация устраивала. Отчеты депутатов в миссиях (в том числе и Каррье) не раз с энтузиазмом утверждались Конвентом. Попытки поближе посмотреть на реорганизацию террористических органов в провинции нередко приводят к выводу о том, что их деятельность всерьез оказалась поставлена под вопрос только при Термидоре, как это хорошо видно на примере Бордо, где, кроме комиссаров Конвента, присутствовал личный друг и посланник Робеспьера М.А. Жюльен. Тем не менее, во времена диктатуры монтаньяров на все злоупотребления в работе военной комиссии Бордо закрывались глаза, а впоследствии, когда ее председатель Ж.Б.М. Лакомб предстал перед судом, основным пунктом обвинения было то, что он нередко выносил решения на основе тех сумм, которые ему платили виновные и невиновные[21].

Таким образом, не исключено, что Террор не просто имел несколько уровней – возникает необходимость изучать их, в известной степени, изолированно друг от друга. Мотивации в проведении Террора в жизнь на уровне робеспьеристов в Париже и активистов в департаментах могли быть совершенно различны, причем может оказаться плодотворным различать собственно террор (как устрашение) и репрессии (как уничтожение конкретных лиц).

Помимо этого, возникают сомнения о том, в какой мере многочисленные петиции с требованиями ужесточения Террора, позволявшие и робеспьеристам, и историкам рассматривать его в качестве отклика на требования народных масс, действительно выражали их чаяния, а в какой являлись лишь откликом на исходящую из центра массированную пропаганду. Анализ петиций в Конвент непосредственно до и сразу после 9 Термидора, проведенный Б. Бачко, показывает, насколько быстро народные общества перешли от восхвалений политики Неподкупного к обвинениям в адрес «тирана». Трудно не разделить и вывод историка о том, что Террор в обе стороны взаимодействовал с социальным воображаемым эпохи Революции: питал его и подпитывался им, «фабриковал заговоры, которые заставляли всех врагов сливаться в единую обобщенную фигуру «подозрительного», и питался страхом и подозрениями, которые сам же порождал»[22]. Однако этот сюжет также явно нуждается в дополнительных исследованиях.

И, наконец, обе концепции оставляют открытым вопрос о том, насколько обоснованно вписывать французский опыт Террора в череду европейских революций XVII-XX веков. Почему путь к идеалу, описанному в Библии, оказался для англичан гораздо менее кровавым, нежели путь французов к идеалу просветителей? Имел ли сталинский террор те же корни и причины, что и якобинский или же мы лишь по традиции называем одним и тем же словом два принципиально разнородных явления?

Разумеется, нельзя ожидать, что всего две новые работы сразу ответят на все вопросы, встающие перед исследователями. Важно другое: после долгого перерыва обе книги провоцируют дискуссии по тому кругу проблем, который представляется нам крайне принципиальным для понимания Французской революции.



[1] Подробнее см.: Адо А.В. Французская революция в советской историографии // Исторические этюды о Французской революции. Памяти В.М. Далина (К 95-летию со дня рождения). М., 1998. С. 316.

[2] Новая и новейшая история. 1996. № 5. С. 73-99

[3] Подробнее о наиболее распространенных теориях, объясняющих возникновение Террора, см.: Чудинов А.В. Суровое «счастье Спарты» (современники Французской революции о феномене Террора) // Человек эпохи Просвещения. М., 1999. С. 173-187.

[4] На русском языке со взглядами П. Генифе на проблему Террора можно ознакомиться по: Генифе П. Французская революция и Террор // Французский ежегодник. 2000. М., 2000. С. 68-87.

[5] Furet F. Terreur // Dictionnaire critique de la Révolution française. P., 1988. P. 156-169.

[6] Ревуненков В.Г. Очерки по истории Великой французской революции 1789-1814 гг. СПб., 1996. С. 363, 365.

[7] Манфред А.З. Три портрета эпохи Великой Французской революции. М., 1979. С. 365.

[8] Манфред А.З. О природе якобинской власти // Манфред А.З. Великая французская революция. М., 1983. С. 228.

[9] Ревуненков В.Г. Цит. Соч. С. 366.

[10] Левандовский А.П. Робеспьер. М., 1965. С. 249, 256.

[11] Молчанов Н.Н. Монтаньяры. М., 1989. С. 507.

[12] Черняк Е.Б. 1794 год: актуальные проблемы исследования Великой французской революции // 200 лет Великой французской революции. Французский ежегодник. 1987. М., 1989. С. 249.

[13] Манфред А.З. Три портрета эпохи Великой Французской революции. С. 395.

[14] Michelet J. Histoire de la Révolution française. P., 1979. Vol. 2. P. 318-319.

[15] Mazauric C. Terreur // Dictionnaire historique de la Révolution française. P., 1989. P. 1020-1025.

[16] Soboul A. La Révolution française. P., 1983. P. 359.

[17] Sédillot R. Le coût de la Terreur. P., 1990. P. 18, 28, 29, 86.

[18] Tulard J. La Terreur blanche est-elle le symétrique de la terreur jacobine? // La Vendée. Après la Terreur, la reconstruction. Actes du colloque. P., 1997. P. 187.

[19] Подробнее о процессах Революционного комитета Нанта и Каррье см.: Baczko B. Comment sortir de la Terreur. Thermidor et la Révolution. P., 1989. P. 191ss.

[20] См., например: Ловчев В.М. Жан-Батист Каррье в 1794 году // Французский ежегодник. 2000. С. 136-167.

[21] Bécamps P. J.-B.-M. Lacombe, president de la commission militaire de Bordeaux (1789-1794). Bordeaux, 1953. P. 346. Единственное опубликованное без указание источника свидетельство о том, что Жюльен пытался выступить против Лакомба, однако ему не хватило полномочий, на наш взгляд, не слишком заслуживает доверия. Ibid. P. 209.

[22] Baczko B. Op. cit. P. 45.


Назад
Hosted by uCoz


Hosted by uCoz