Французский Ежегодник 1958-... | Редакционный совет | Библиотека Французского ежегодника | О нас пишут | Поиск | Ссылки |
| |||
Французский ежегодник 2001. М., 2001.
Во время Революции общественное мнение во Франции приобрело себе право свободно думать и говорить, понемногу утраченное монархом. Доступ в сферу политики получила вся культурно неоднородная нация, все третье сословие, несмотря на ограничения, связанные с избирательным цензом.[1] В этом освобожденном пространстве просвещенная буржуазия, получившая власть, хотела создать и новое общество, основанное на общественном договоре, и обновленного человека, свободного от предубеждений Старого порядка и целиком соответствующего требованиям национального сознания. Революция, делая еще первые шаги, быстро и предельно четко определила образец, которому предполагалось следовать. В 1791 г. Сен–Жюст свел его к триаде: “во Франции конституция есть свобода, равенство; справедливость; общественный дух – суверенитет, братство; безопасность; общественное мнение – Нация, Закон, Король”.[2] Эти ориентиры определяли границы для частного мнения, подозревавшегося в индивидуализме и субъективизме; разумное же, в силу своей очевидности, считалось уделом коллективного суждения. Унификация языка в соответствии с требованиями верхов и конформизм, насаждавшиеся во времена Террора как политический идеал, довели эту идею до логического конца. Однако аккультурация распространялась не только на политических лидеров, интеллектуальную элиту. Она стимулировала поиск новых форм социабельности, через которые многочисленные активисты народного движения пытались определить свою идентичность, в частности, как граждан Республики. То, как этот коллективный поиск осуществлялся теми и другими, можно было видеть и слышать повсюду, где происходило распространение идей. А именно – в театрах, изменивших свое предназначение после падения прежней власти; в доступных для публики общественных местах, вроде праздничных эспланад; в таких недавно созданных и политически закрытых сообществах, как народные клубы. Но сюда же можно с полным основанием отнести кабачки, улицы и площади (где производились смертные казни), секционные собрания и комитеты бдительности.
* * *
Перед революцией театр, подчас с широким резонансом, выносил на суд многочисленной, пестрой и горячо преданной ему публики вопросы, являвшиеся в тот момент предметом всеобщего обсуждения. Возьмем, например, Бомарше и его «Женитьбу Фигаро». Автор, облачившись в костюм слуги – Фигаро, получил возможность свободно высказывать свое мнение и обличать знать, которая, обладая всеми благами, не могла их ценить. Он призывал буржуазию таланта колонизировать это паразитирующее сословие, не призывая, однако, к его уничтожению. Ни о каких политических преобразованиях речи не шло. Единственный институт, который, действительно, подвергся критике – это Палата книготорговли (la Librarie)*. Бомарше, основавший в 1777 г. Общество драматических актеров, знал, какой вред наносит цензура. Он также догадывался, насколько сложно ему будет осуществить постановку «Женитьбы Фигаро». Пьеса, написанная в 1778 г., не была поставлена и в 1780 г., когда при дворе состоялось ее чтение в присутствии королевской четы. Людовик XVI тогда изрек: “Она никогда не пойдет на сцене. Нужно было бы сначала разрушить Бастилию, чтобы такая постановка не оказалась проявлением опасной непоследовательности”. Впрочем, когда «Женитьбу Фигаро», наконец, поставили в 1789 г., Бастилия еще не была разрушена. Бомарше пустил в ход свои связи в среде высшей французской аристократии, и особенно в финансовых кругах, от которых так сильно зависела монархия. Верх иронии состоял в том, что вызвавшая оживленные споры постановка имела большой успех, и королева Мария-Антуанетта вместе с братом короля, графом д’Артуа, сами для развлечения поставили «Женитьбу Фигаро» на сцене в Малом Трианоне. Эти придворные игры не должны, однако, заслонять собой двойственность французского театра, разделенного между “высокими жанрами”, к которому принадлежала пьеса Бомарше, и “низкими жанрами”, предназначенными для простых посетителей ярмарочных балаганов, где самовыражались бродячие акробаты и мимы. Эти жанры сочетались порой в постановках Комической Оперы и Итальянской комедии. Но именно классический театр породил театр революции: средняя буржуазия, в 1789 г. преобладавшая в Национальном собрании и по большей части получившая образование в иезуитских и ораторианских коллежах, подсознательно тяготела к возвышенным сценам. В тот год она восторгалась “Карлом IX” Мари-Жозефа Шенье и заразила этим увлечением муниципалитет, парижан третьего сословия и многих актеров. Автор представил на сцене резню Варфоломеевой ночи (24 августа 1572 г.), показал кардинала, благословляющего кинжалы, предназначенные для убийства протестантов. Сыгранная 4 ноября 1789 г., пьеса сразу же стала пользоваться успехом. Король, духовенство, Палата книготорговли, театр Французская комедия тщетно пытались противодействовать этому. Так родился “политический театр”, и Шенье, которого во II году назначат распорядителем государственных театров, стал одним из его апостолов, а Тальма, культовый актер, – одним из лучших служителей. Дантон, присутствовавший на премьере Карла IX, воскликнул: “Если Фигаро убил знать, «Карл IX» убьет королевскую власть”. Однако, чтобы театральный мир смог действительно ощутить полученную свободу, пришлось дождаться января 1791 г. Тогда была ликвидирована монополия Французской комедии, контролировавшей национальный репертуар, и тем самым упразднена цензура. Любой человек мог отныне открыть театр и давать в нем любые представления по своему выбору, заручившись согласием драматургов, труппы и муниципалитета. Артисты, которые до этого не имели определенного социального статуса, стали полноправными гражданами. Они больше не были привязаны корпоративными контрактами к своей труппе, и могли сменить ее по собственному желанию. Это новое положение вещей привело к тому, что количество театральных залов увеличилось, и за четыре года их число выросло в два раза, и в Париже, и в Руане. В течение десяти лет был открыто сорок две новых сцены, и поставлено пять тысяч пьес[3]. Давно существовавшие театры отличались консерватизмом и сохраняли, вплоть до II года, свой репертуар, своих зрителей, свой дух, но у них появился конкурент – новый и весьма плодовитый «патриотический» театр. Он воспевал новые ценности, которые все больше входили если не в политику Революции, то, по крайней мере, в революционный дискурс: политическую свободу и гражданское равенство. Соответственно был преобразован зрительный зал: уничтожено основополагающее деление на балкон и партер, поскольку отныне все приходили в театр для того, чтобы выражать свое мнение, а не демонстрировать свои привилегии. Сами актеры теперь по-другому смотрели на собственное предназначение. С 1791 г. Французская комедия разделилась на две политические группы – “красных” и “черных”, что, однако, нисколько не повредило солидарности между актерами. И те, и другие давали этому подтверждения на протяжении всей революции. “Красные” объединившись вокруг Тальма, который ввел моду на античные костюмы (как на картинах художника Давида), открыли в Пале-Рояле Театр Республики.[4] Тщетно было бы искать имена великих драматургов в репертуаре того времени, хотя Мари-Жозеф Шенье и отличался неплохим стилем. Впрочем, постановки имели успех, иногда благодаря ярким политическим карьерам авторов пьес. В качестве примера можно привести “Крестьянина-судью”, которого под влиянием Кальдерона написал Колло д’Эрбуа, будущий член Комитета общественного спасения, либо пьесу “Мольеровский Филинт, или Продолжение Мизантропа” Фабра д’ Эглантина, ставшего в 1793 г. соавтором революционного календаря. Критика церковного уклада была одной из любимых тем тогдашнего театра. Особенно яростно осуждалось монастырское затворничество как несовместимое с весьма превозносимой личной свободой и даже с самой идеей нации, которая предполагала исчезновение всех других объединений. Но некоторые проповедовали и гуманность, как, например, Жак Беффруа де Рейньи, имевший прозвище “кузен Жак”, в своей пьесе “Никомед на Луне, или Мирная Революция”. Написанная в 1791 г., эта пьеса пользовалась огромным успехом. Почувствовав отвращение к светскому обществу, молодой начинающий ученый Никомед сконструировал машину для полета на Луну. Некоторая перемена декораций, затем – фейерверк, что очень понравилось зрителям, и вот он уже на этой планете. В роскошном дворце его принимает император Луны, но затем, обходя его владения, Никомед замечает, что жителей Луны, так же, как и землян, эксплуатируют аристократы. Он пытается все же убедить Императора изменить порядок вещей, и, конечно же, ему это удается... Политический урок очевиден. Сменявшие друг друга правительства хорошо понимали ситуацию и с готовностью финансировали некоторые пропагандистские пьесы. Не важно, что театр становился местом жестоких стычек, где зрители не задумываясь выхватывали маленькие пистолеты, спрятанные под жилетами. Во II году Республики власти считали театральные подмостки одним из главных средств “гражданского перерождения” общества. Комитет общественного спасения говорил даже о настоящей “начальной школе для взрослых”, которая должна формировать национальный характер, приспосабливаясь к политическим и социальным изменениям. “Черные” были отправлены в тюрьмы (4 сентября 1793 г.), так как их сочли слишком реакционными в тот момент, когда лозунгом дня стал Террор. Французская комедия превратилась в Театр Равенства, и чтобы яснее продемонстрировать это, были убраны ложи и партер, в декоре стали использоваться революционные цвета, символы и лозунги, такие как “свобода или смерть”. Бюсты классических авторов были заменены на бюсты мучеников, погибших за дело Революции, – Марата, Виала, Бара, Ле Пеллетье де Сен-Фаржо. В провинции, каждому городу, насчитывающему более четырех тысяч жителей, было предписано организовать свой театр. То, что спектакли субсидировались “народом и для народа”, позволяло санкюлотам, имеющим, по крайней мере, свидетельство о благонадежности, бесплатно смотреть патриотические пьесы после рабочего дня.[5] Таким образом, актеры или бродячие труппы распространяли революционную идею. Поскольку Террор должен был опираться на Добродетель (само собой разумеется, республиканскую), цензура была восстановлена. Тридцать три произведения, которые сочли несоответствующими насущным задачам, или слишком умеренными, были запрещены. Двадцать пять других были очищены от формулировок и высказываний, слишком напоминавших о Старом порядке. “Устаревшие химеры” Расина и Корнеля были отвергнуты. Так, дон Фернандо в Сиде превратился в республиканского генерала. Селимену стали называть гражданкой, а Федре пришлось носить трехцветную кокарду. По-прежнему сочинялись арлекинады, оперы-буф, пасторали и мелодрамы. Но из пятисот сочинений, появившихся в II году, двести относились к политическому театру. Сюжетами им служили герои античности (“Брут” М.Ж. Шенье), военные успехи Республики (“Взятие Тулона”) или новые нравы (“Ты и тобой”). Успех не заставлял себя ждать. Двести тысяч экземпляров “Последнего суда над королями” Сильвена Марешаля были распространены в армии и по народным обществам, более ста тысяч зрителей рукоплескали этому произведению.[6] Между залом и сценой шел постоянный диалог, которому способствовала политическая активность актеров. Тальма, Дюгазон, Фюзиль, если называть лишь самых известных, были якобинцами. Таким образом, театр оставался местом, где находили отклик дебаты по важным политическим и общественным проблемам. Для этого он использовал все красноречие, картины нравов и даже карикатуру, направленную против врагов нового строя. Можно заметить явную параллель с картинами и гравюрами, например, школы Давида, которые тогда же поощряло. Стоит напомнить также о том, что во II году Комитет общественного спасения проявил интерес к гравюре как “своего рода говорящему письму в красках, лучше всего подходящему для неграмотных”. Не он ли дал задание десятку художников, в том числе и Давиду, увеличить число гравюр, “способных пробудить общественный дух и показать, сколь жестоки и жалки враги свободы и Республики”?[7] Террор в свою очередь подвергся критике с театральных подмостков, когда 9 термидора II года (27 июля 1794 г.) пали те, кто проводил его. Писатели – некоторые из них вышли из тюрем, если не были гильотинированы, как Андре Шенье, брат Мари-Жозефа, – открыто высмеивали поведение санкюлотов. Политически ангажированным актерам, “красным”, пришлось публично обличать самих себя. Чтобы находиться в струе термидорианской реакции, театры снова сменили декор: бюсты Марата были выброшены в канаву, элита вновь заняла ложи. Постановки для народа исчезли. Теперь популярностью стали пользоваться почти исключительно мелодрамы и сатирические оперы, которыми прославился Пиксерекурт. И в конце представлений теперь чаще, пели не «Марсельезу», а «Пробуждение народа», гимн мюскаденов, гонителей якобинцев.[8] Однако во время Революции театральное действо не ограничивалось замкнутым и иерархизированным пространством внутри зданий. В настоящие постановки превращались большие революционные праздники или кровавые казни. Цель состояла в том, чтобы привлечь на свою сторону политические симпатии или привить так называемые новые нравы народу, заполняющему свободное пространство проспектов и площадей – свободное, поскольку под открытым небом оно не имело границ. Этот мир служил моделью тому, который рисовало театральное воображение. Не планировал ли Давид, организовывая праздник Конституции 10 августа 1793 г. в первую годовщину падения трона, что “будет сооружен большой театр, где предстанут в виде пантомим главные события нашей революции?” Однако язык праздников оставался более эзотерическим, чем язык театра, особенно, когда эти торжества стали главными действами революционного культа. Обряды этой новой религии создавались постепенно, начиная с 14 июля 1790 г., когда в Париже впервые прошел грандиозный Праздник Федерации. Тогда речь шла о том, чтобы скрепить новое соглашение между нацией – то есть третьим сословием – и королем Людовиком XVI, который отныне был королем французов, а не королем Франции. Народ Парижа, люди всех социальных слоев дружно готовили место для проведения праздника – длинный амфитеатр под открытым небом на Марсовом поле. Со всей Франции собралась на смотр национальная гвардия. Епископ–патриот Талейран отслужил мессу, придав моменту религиозную торжественность. Все, и прежде всего королевская чета, присягнули на верность конституционной монархии – “народу, закону и королю”. Порядку, в котором перечислялись эти термины, придавалось огромное значение: королевская власть Людовика XVI подчинялась доброй воле французов, свобода действий монарха определялась конституцией, а не его собственным произволом. Королева Мария-Антуанетта, впрочем, либо не понимала, либо не принимала смысла этого события: она представила толпе своего сына, дофина, как законного наследника своего супруга, хотя новая политическая система не предусматривала автоматического наследования. Тем не менее, на это нарушение церемонии никто не обратил особого внимания. Единение вокруг Декларации прав человека и гражданина никогда не было столь полным как в тот день, 14 июля 1790 г. Праздник Федерации стал моделью для всех празднеств Республики. Но католическая религия занимала в них все меньше места, уступая его либо светским элементам, либо религиозным, но таким, что получили новый смысл (заимствования из античности) или были заново изобретены (культ Разума). Это ослабление влияния католичества на политическую жизнь ускорил раскол, разделивший французское духовенство на две части в июле 1790 г., когда было принято решение о гражданском устройстве церкви. Священники, с этого момента избираемые, становились государственными чиновниками и приносили присягу; границы приходов перекраивались, их число сокращалось; были запрещены монашеские обеты, а большинство монастырей закрыто. Менее 55% французских священников признали гражданское устройство церкви. Присягнувшим противостояли недовольные, которых с запозданием, в марте–апреле 1791 г., поддержал Папа и часть которых оказалась вовлечена в контрреволюцию. Но и сами присягнувшие в большинстве своем проявляли себя как умеренные.[9] Такая их пассивность и сопротивление неприсягнувших способствовали росту антиклерикализма и все ярче проявлявшейся тенденции к дехристианизации. Но Революция создала своих собственных мучеников, смерть которых должна была служить примером, вдохновляющим борцов. В апреле 1791 г. двуличный Мирабо первым удостоился всенародных похорон: гимны Te Deum были переписаны в его честь, повсюду во Франции проходили процессии; однако церемониал оставался традиционным. Иначе обстояло дело с мучениками 1793 года, павшими за свои патриотические убеждения. Член Конвента Ле Пелетье, автор замечательного доклада об образовании, был убит в январе 1793 г. бывшим гвардейцем короля. Марат пал от кинжала Шарлотты Корде. Мэр Лиона Шалье был казнен своими политическими противниками, которые отделились от остальной страны. Юный барабанщик Бара, захваченный в плен восставшими вандейцами, был расстрелян, отказавшись кричать “Да здравствует король!”. К этому перечню надо добавить еще местных мучеников. Все они пролили свою кровь ради создания Республики, и в глазах многих эта кровь оправдывала постепенный переход к режиму террора. Художники, и в первую очередь Давид, были снова призваны, чтобы организовать церемонии в их честь, чтобы увековечить их память в широко тиражировавшихся картинах и гравюрах. Кто не видел давидовского Марата, этого бледного Христа, снятого с креста и погруженного в ванну, красную от крови? Свет, как на полотнах Сурбарана; тени, подобные греческим изваяниям. Картина эта многозначна. На письменном столе Марата лежит серебро, которое он хотел пожертвовать народу. Поверженный в разгаре работы – поскольку легенда утверждает, что он работал без передышки – народный трибун еще держит перо в правой руке. В повисшей левой руке – письмо Шарлотты Корде, с просьбой о встрече и о помощи. Лицо убитого – спокойно и улыбается, оно не искажено болью, которую ему постоянно причиняла неизлечимая болезнь кожи. Этот свет – сияние его блаженства. Святой санкюлотов готов к вступлению в республиканский пантеон, где юному барабанщику Бара, телу которого Давид придал андрогинные формы, будет уготована роль ангела.[10] 5 октября 1793 г. Конвент отменил григорианский календарь и перешел к республиканскому, лишенному, прежде многочисленных, дней памяти святых. Новые названия месяцев были связаны с временами года и погодой: нивоз – с зимним снегом, прериаль – весенней травой, флореаль – с цветами, фрюктидор – летними фруктами, брюмер – осенним туманом. Календарь символизировал равенство, он состоял из двенадцати месяцев по тридцать дней, а каждый месяц – из декад по десять дней. Несколько дней, завершавших год, посвящались народному движению – это так называемые санкюлотиды; все прочие – либо животным, либо растениям, либо сельскохозяйственным инструментам. Новая эпоха хотела подражать природе. Мощный элемент новой культуры, упразднивший все религиозные праздники, этот календарь не был принят традиционным менталитетом, и от него отказались в 1806 г. Лишь небольшая группа активистов давала с тех пор своим детям ласковые имена Яблока, Томата или ... Лейки. Чаще, однако, имена христианских святых предпочитали заменять именами героев античных республик: например, Гракх, Аристид, Катон. Также совершались гражданские крещения, браки и похороны. Похороны по гражданскому обряду, которые осенью 1793 г. особенно часто предписывались муниципальными властями, предполагали исчезновение с кладбищ всей религиозной символики. Через эти опустошенные пространства процессия сопровождала гроб, покрытый флагом с патриотической надписью.[11] Подобные официальные меры давали понять авангарду народа, что республиканская буржуазия разделяет его антихристианские настроения. Тем более что многие представители народа демонстрировали своей деятельностью антихристианский пыл, в частности, Фуше в департаменте Ньевр. Статуи святых целенаправленно сжигались, религиозные церемонии запрещались, священников побуждали оставить служение и сложить с себя сан. Конвент поддерживал это движение, постановив, что коммуна имеет право отказаться от католического культа и ввести вместо него культ Разума. Кресты повсюду заменяли на статуи Брута, героя республиканского Рима, все чаще проводились антирелигиозные маскарады. Эта дехристианизация, искусственно провоцировавшаяся и проводившаяся с большой жестокостью, смела внешние признаки культа, не затронув, впрочем, религиозных верований крестьян. Она шокировала подавляющее большинство членов Комитета общественного спасения, исполнительной власти того времени. Робеспьер произнес несколько речей, призвав отказаться от насилия над свободой совести. Дантон его поддержал. Окончательно народное движение дехристианизации прекратилось в декабре 1793 г. Робеспьер, будучи деистом в духе Жан-Жака Руссо, считал, что Бог являет себя во всем творении, не прибегая к какому–либо посредничеству или внешним знакам. Он хотел смешать религию с политикой и сплотить единой верой и моралью разные социальные слои, он хотел возродить то всеобщее воодушевление, что имело место на празднике Федерации. Подтверждая бессмертие души, он не думал о христианстве, но хотел дать несчастным представление о счастье. Руководствуясь этими соображениями, он содействовал принятию в мае 1794 г. календаря республиканских праздников, наиболее значительным из которых было торжество, посвященное Верховному Существу и проведенное 20 прериаля II года (8 июня 1794 г.). Декретом, принятым вопреки мнению многих членов Конвента, он заставил провозгласить, что “Французский народ признает существование Верховного Существа и бессмертие души”. Кроме того, он предложил ввести четыре больших праздника в честь четырех важных революционных дат: 14 июля (взятие Бастилии), 10 августа (ниспровержение королевской власти), 21 января (смерть короля), 31 мая (падение жирондистов, которые были политическими противниками возглавляемых Робеспьером монтаньяров). Праздник Верховного Существа, постановку которого осуществил Давид, явился апогеем больших революционных празднеств и свидетельством того, что власть снова взяла в свои руки все культурные инициативы. Последнее затем подтвердится и при Директории в 1795-1799 гг., когда к праздникам, посвященным Земледелию, Старикам, Супругам и т.д. будет добавлен еще только один – годовщина падения Робеспьера 9 термидора. А пока сценарий праздника Верховного Существа был разослан по всей Франции и воспроизводился повсюду, насколько это было возможно и насколько позволяли средства и изобретательность местных властей. В Париже Робеспьер произнес речь в городской ратуше, а затем отправился на Марсово поле. По пути его следования была символически сожжена статуя Атеизма, и из огня возникло изваяние Мудрости. Процессия, составленная из старцев, воплощавших собой опыт, женщин в белых тогах весталок, которым предстояло стать матерями в этой женоненавистнической Республике, детей, олицетворяющих собой будущее революции, шествовала к искусственной горе. На ее вершине древо свободы, украшенное трехцветными флагами и увенчанное фригийским колпаком, простирало к небу ветви – олицетворение надежды. Песнопения и гражданские гимны заменяли орган. Все революционные празднества следовали общему ритуалу. Все они прославляли новые ценности – патриотизм и гражданственность – часто подтверждавшиеся в повторяющихся клятвах. Процессии делали остановки в одних и тех же местах: у храма Разума, алтаря Родины, храма Свободы. Их сопровождали музыка и песни, имевшие не меньшее значение, чем речи, и залпы пушек, если присутствовала армия и национальная гвардия. Мотивами для декораций служил растительный мир, античные образы (храмы, богини), символика, заимствованной у франкмасонов (глаз справедливости, весы равенства и скрещенные руки, олицетворявшие братство). Искусственная гора обозначала политическую власть. Статуи и бюсты дополнялись также живыми аллегориями, где царила женская фигура (женщина, сведенная на уровень немого божества всегда будет придавать уверенности мужским сообществам, затронутым контрреформацией). Иногда, празднество завершалось братскими трапезами. Игры с вручением призов могли служить дополнительным развлечением. Несмотря на весь этот арсенал политических и моральных символов, нельзя не отметить, что революционные праздники родственны религиозному церемониалу. Разумеется, они не нуждались в чудесах или сверхъестественном. Лишь Верховное существо связывало с потусторонним миром и привносило в новые церемонии нечто метафизическое. Но сами ритуалы имели много общих черт с католическими (процессии, песнопения, воззвания, воскурение фимиама), происходили в тех же самых местах (церквях, превращенных в храмы), пользовались одним и тем же языком. Разве не удивительно, что во время похорон Марата один оратор воскликнул: “О сердце Иисуса, о сердце Марата!”? И сам Иисус в некоторых речах превратился в “санкюлота Иисуса”, проповедника братской любви – перестав быть Сыном Божиим и Искупителем.[12] Отметим также, что в некоторых областях на западе Франции появились культы святых патриоток «синих дев» (то есть республиканок), убитых роялистскими войсками. Их чудеса в лесах Бретани подобны тем, что совершали «белые девы», убитые революционными войсками. Но эти синкретические элементы не должны заслонять от нас факта, что революционные культы потерпели относительную неудачу. Перегруженность смыслами, символами и аллегориями, все эти интеллектуальные игры могли привлечь буржуазию, занимавшую судейские и государственные должности (bourgeoisie de robe et d’offices), получившую образование в коллежах при Старом порядке и привыкшую к игре аллюзий. Но что понимали во всех этих постановках простые люди? Пустота в храмах, посвященных декадам, ничтожная посещаемость празднеств, которые, в конце концов, во времена Директории даже забывали устраивать, – вот отчасти ответ на данный вопрос. Этот факт был тем более угрожающим для революционной власти, что праздники, как и театры, должны были стать главным средством все той же аккультурации – активной педагогики, освобождающей взрослых борцов из плена культуры Старого порядка; примером для будущих поколений. Театры и празднества восполняли недостатки системы образования, к реформированию которой так и не смогли как следует приступить из–за отсутствия времени и средств. Однако было создано множество проектов, от Талейрана до Кондорсе, включая Жильбера Ромма, Дону и многих других. Они очертили весь тот комплекс проблем, которые с тех пор и обсуждаются в дискуссиях о системе образования: роль государства, обязательность школьного обучения, его бесплатность. Все эти понятия напрямую связаны с более общими – свободой и равенством. Ле Пелетье выдвинул наиболее радикальный вариант по спартанскому образцу, предложив отдавать детей с самого раннего возраста в национальные пансионы, дабы устранить всякое социальное и семейное неравенство. В этих пансионах, помимо классической культуры, они получали бы гражданское и военное образование, становясь таким образом солдатами-гражданами обновленного общества. Кондорсе, в свою очередь, разработал пирамидальную систему от младшей школы до университетов (называемых «академии»), которая до сих пор определяет структуру национального образования во Франции. Революция, создавая в 1795 г. Эколь-нормаль на улице Ульм или Политехническую школу, строила прежде всего верхнюю часть пирамиды. И в этом проявилось наибольшее противоречие между мыслями, словами и действиями. Поскольку без внимания были оставлены дети и подростки, которые, как считалось, не имели предрассудков Старого порядка и поэтому должны были стать наиболее надежными гарантами нового общества[13]. Революция настойчиво предлагала детям следовать несовершенному примеру лишь частично обновленных взрослых, приучая их к новым обязанностям через празднества, участие в национальной гвардии, жизни секций и народных обществ, через патриотические пожертвования, добровольную службу в армии. Требовали, чтобы дети обязательно присутствовали на всех республиканских церемониях, но это не всегда выполнялось. В таком случае порицанию подвергался нерадивый наставник или несознательные родители. В 1790 г. появились детские подразделения национальной гвардии; излишне ретивые воспитатели стали создавать народные общества, состоявшие из детей. Весьма немногочисленные, эти организации тем не менее показывали их причастность к миру взрослых: круг поколений, казалось, вечно вращается вокруг навязчивого образа homo politicus. Эта навязчивость позволяет нам лучше оценить структурное значение политических объединений, клубов и затем народных обществ. Эти объединения не возникли из ниоткуда. Но революционная среда, благоприятная для любых устных выступлений, открыла для них широкий простор и всячески им способствовала. Их создатели часто уже имели опыт участия в одном или нескольких обществах прежнего режима: академиях, филантропических объединениях или масонских ложах. Последние, широко открытые для «буржуазии таланта», многим давали возможность реализовать свои ораторскими способности. Из филантропических ассоциаций вышли первые значительные клубы 1788-1789 гг., такие, как Общество друзей чернокожих или Социальный Кружок. Из них же образовались тайные общества (например, Комитет тридцати), которые распространяли инструкции по составлению наказов третьего сословия и предлагали темы для обсуждения в Генеральных штатах 1789 г. В этих подпольных обществах можно было встретить тех, кто будет затем руководить Францией: Дюпора, Ламета, Барнава, Сийеса, Кондорсе, Бриссо и др.[14] Однако с осени 1789 г. подпольные общества стали неуместны. Тогда–то и возникли собственно революционные клубы. Общество друзей конституции, основанное в Версале, где заседали Генеральные штаты, обосновалось затем в Париже, в монастыре Якобинцев. Оно дало импульс созданию провинциальных филиалов и в августе 1790 г. имело 90 афилиированных обществ; в мае 1793 г. их насчитывалось уже несколько сотен (от 600 до 800) – якобинцы стали главной силой во французской политической игре. Они сплотили вокруг себя большую часть участников республиканского движения, приняв сначала название “Друзья Свободы и Равенства” (после 10 августа 1792 г.), а затем – “Друзья равенства” (летом 1793). Этому объединению способствовала слабость конкурирующих организаций, исчезновение в 1792 г. монархических клубов, прежде довольно влиятельных, и насильственное закрытие Клуба кордельеров в 1794 г. Кордельеры, или “Защитники прав человека”, появившиеся в 1790 г., действовали только в парижском регионе, где пользовались влиянием, осуществляя контроль над властями и защиту бедных. В противоположность якобинцам, за вступление в Клуб кордельеров не надо было платить; каждый мог положить сумму, которой располагал, в растянутый около входа флаг. Известные ораторы (Марат, Дантон, Шометт, Эбер) и газеты («Друг народа», «Отец Дюшен») укрепляли репутацию клуба[15]. В 1792 г. кордельеры также вдохновили организацию в провинции сети народных обществ. В сентябре 1793 г. они во многом способствовали созданию Революционной армии и введению Террора. Эта общественная организация, отделявшая себя от движения санкюлотов (кордельеры не принимали прямую демократию), составляла, однако, сильную конкуренцию якобинской ортодоксии, самым ярким воплощением которой был сначала Робеспьер, а затем Комитет общественного спасения. Это привело к кампании против них, осуществленной в два этапа, – сначала против некоторых лидеров кордельеров в декабре 1793 г, затем, в начале 1794 г., против всего клуба, – кампании, имевшей целью убедить народ в том, что кордельеры планировали восстание. Их главные вдохновители (Эбер, Шомет) были казнены в марте 1794 г. Поле битвы осталось за якобинцами. К тому времени в их распоряжении имелась редкая по эффективности структура политических связей: в 13% коммун Франции существовали народные общества, причем, они были практически во всех административных центрах дистриктов. В общей сложности насчитывалось почти 6000 обществ, объединенных в региональную и общенациональную сеть, которые были связаны с центральным обществом в Париже. Являясь сначала каналом распространения новостей и обмена идеями, эти клубы во II году стали средством мобилизации общественного мнения. Будучи негосударственными институтами, они контролировали действия революционной администрации, деятельность секций, выдавали свидетельства о благонадежности. Они придавали всей вертикали власти якобинцев, начиная от Конвента и заканчивая самым отдаленным дистриктом, силу, согласованность и авторитет в течение всех четырнадцати месяцев ее существования. Деятельность полумиллиона их членов, облеченных различными задачами и присутствовавших повсюду, авторов многочисленных брошюр, была разнообразна и имела решающее значение для Франции, находившейся в состоянии войны. Они собирали деньги и ружья, работали на оружейных и швейных фабриках, агитировали за разведение картофеля и употребление удобрений, распространяли мало–помалу республиканскую мораль, преследовали “аристократов” и “подозрительных” и т.д. Декрет от 4 декабря 1793 г. официально сделал народные общества приводными ремнями революционного правительства. Они не пережили 9 термидора, но задали тон и стиль для будущих политических объединений: во время Директории заговорят о неоякобинстве, когда более или менее подпольно будут созданы “конституционные кружки”, куда войдут борцы II года.[16] Сложно полностью оценить несомненную роль этих обществ в приобщении французов к новой культуре, начавшемся с 1789 г. Заметим, что севернее от Луары большая их часть была создана на во II году, когда того потребовал террор, южнее же преобладали более ранние формирования. В первом случае можно предполагать некоторый политический конформизм; во втором – реальное участие в борьбе, определенное отражение настроений в регионе. Отметим также, что в этих обществах участвовало меньшинство граждан – в среднем 5 % взрослого мужского населения, что, впрочем, гораздо больше нынешнего членства во французских политических партиях. Причем, это меньшинство пострадало от многочисленных чисток после крупных национальных кризисов – тогда на заседаниях обществ отсутствовали многие их члены. Исключения, однако, не обязательно были окончательными: отчисленные могли приниматься снова после испытательного срока, в течение которого оценивались их гражданские добродетели. Поскольку со временем дисциплина и бюрократизация возрастали, уже не было речи о стихийных спорах первых лет; теперь устанавливались темы для обсуждения, время для выступлений было заранее определено и ограничено.[17] Но это не ставит под сомнение действительную открытость этих обществ, по сравнению с их элитарностью и замкнутостью в 1789-1791 гг. Рядом с юристами, врачами и немногочисленными торговцами и негоциантами, которые с самого начала состояли в клубах, либо вместо них, там в 1793 г. в массовом порядке представлены ремесленники и лавочники (возможно, 45% якобинцев), независимые земледельцы (10 %), государственные служащие (24%), но рабочих, напротив, очень мало. На этом культурном пересечении отдельные представители «низов» перенимали культуру и дискурс элиты и, в свою очередь, пробовали свои силы на трибуне. Таким образом, формировалось малочисленное, но политизированное поколение, которое обогатит своим опытом революционные движения XIX в. Женщины и дети не оставались в стороне. Прежде всего, они присутствовали на дебатах, даже если и не имели права в них вмешиваться – исключение составляли женщины в “братских обществах обоего пола” 1790 г. Затем феминистское движение привело к появлению женских обществ, из которых наиболее известно созданное Клэр Лакомб и Полин Леон Общество революционных республиканских гражданок, проявлявшее слишком много активности, а потому ставшее мишенью яростных нападок мужчин из Конвента. Он-то и запретил в октябре 1793 г. женские и молодежные клубы.[18] В этом коротком очерке мы выявили две противоречивые процесса.С одной стороны, Революция открыла путь для развития новой социабельности, отмеченной появлением публичной политики и рождением национального сознания. С другой стороны, лишь меньшинство принимало участие в процессе революционной аккультурации. Это меньшинство, имевшее общие намерения, которые воплотились в беспорядочные попытки установить стабильный общественный договор, не оставалось неизменным в течение всего рассмотренного нами промежутка времени. Народное движение спутало карты буржуазии таланта, которая все же, в конце концов, смогла сдержать такие неоднозначные инициативы, как дехристианизация. Эта буржуазия, желавшая создать новую культуру, оставалась в плену идеологических представлений, приобретенных в коллежах Старого порядка или за чтением философов. Идеализм и утопичность языка республиканских культов мешали массам населения принять их. Кроме того, из них слишком легко было исключено женское население, чья роль ограничивалась исполнением обязанностей матерей и жен. К тому же патриотическим наставникам не хватило ни времени, ни средств, чтобы искоренить последствия двухвековой Контрреформации, чье влияние в мирное время определяло поведение граждан, которое, конечно же, отличалось от поведения в разгар войны, когда никто не оспаривал новые национальные идеалы. Таким образом, сохранилась ниша для возникновения анти–революции, того противодействия самой идее реформ, которое породило роялистскую контрреволюцию. Последняя, в свою очередь, предлагала иную социабельность, отчасти копировавшая структуры Старого порядка, но не отрицавшая всех завоеваний 1789 г. Внутри ее образовалось иное активное меньшинство, построившее режим Реставрации.
[1] См.: Habermas J. L’espace public, archéologie de la publicité comme dimension constructive de la société bourgeoise. P., 1986. [2] Saint-Just L.A. L'esprit de la Révolution (1791). P., 1963. P. 48. (Сен-Жюст Л.А. Речи. Трактаты. СПб., 1995. С. 202). * Королевская палата книготорговли и книгопечатания (La Chambre Royale et Syndicale de la Librarie et de l’Imprimerie) занималась лицензированием печатной продукции. – Прим. ред. [3] Didier B. Le XVIIIe siècle (1778-1820). P., 1976. [4] Guibert N., Razgonnikoff J. Le journal de la Comédie française (1787-1799). La Comédie aux trois couleurs. P., 1989. [5] Bianchi S. La révolution culturelle de l’an II. Elites et peuples (1789-1799). P., 1982. [6] Dommanget M. Sylvain Maréchal, “L’homme sans Dieu” (1750-1803). P., 1950. [7] Baecque A., de. La caricature révolutionnaire. P., 1998. [8] Carlson M. Le théâtre de la Révolution française. P., 1970. [9] Tackett T. La Révolution, l’Eglise, la France. P., 1986. [10] Brookner A. Jacques-Louis David. P., 1990. [11] Vovelle M. La Révolution contre l’Eglise. De la Raison à l’Etre Suprême. P., 1988. [12] Guilhaumou J. La mort de Marat. P., 1989. [13] Julia D. Les trois couleurs du tableau noir. La Révolution. P., 1981. [14] Duprat C. Pour l’amour de l’Humanité. Le temps des Philanthropes. P., 1993. [15] Mathiez A. Le Club des Cordeliers pendant la crise de Varennes et le massacre de Champ-de-Mars. P., 1910. [16] Boutier J., Boutry Ph. Les sociétés politiques // Atlas de la Révolution française. P., 1992. Vol. 6. [17] Bourdin Ph. Des lieux, des mots, les révolutionnaires. Le Puy-de-Dôme entre 1789 et 1799. Clermont-Ferrand, 1995. [18] Rosa A. Citoyennes. Les femmes et la Révolution française. P., 1988. |